О своей главной рукописи журналист, литератор, сценарист Александр Ефимович Лазебников – 1908 – 1985 — никому и никогда не рассказывал. И никто не знал над чем он трудится, о чем пишет. Это была его территория, его терра-инкогнито. И в редакциях, где в те годы он публиковался, где его знали и, возможно, помнят и по сей день, в чем я искренне сомневаюсь («Комсомольская правда», «Литературная газета», «Вечерняя Москва»… Разные московские издательства и киностудии) и не догадывались, что у него в столе вся его правда жизни в СССР.
От Екатеринославля, где родился, до Баку, где жил в юности, и Москвы, где работал, и до ГУЛАГа, где провел 18 лет своей жизни. Возможно, если бы ему было отпущено больше лет жизни, он бы увидел свою рукопись изданной, но это было не суждено. И в Боткинской больнице, где он находился на излечении, Александр сказал (в присутствии жены) своему кузену Льву Кричевскому, который навещал его почти каждый день, и, с которым они были дружны с самого бакинского детства: «Лева, у меня для тебя кое-что есть. Посмотри в письменном столе». Другими словами, назначил его душеприказчиком.
В столе лежала объемистая рукопись. Ознакомившись с ней, Льву — невольному душеприказчику Лазебникова, стало понятно, что издать ее в СССР нет никакой надежды. Только если отправить сестре – Эстер Маркиш и ее детям в Израиль. Но как это сделать? Но, чтобы обезопасить себя, – всякое бывает с единственным экземпляром! – решил попросить своего племянника Илью Кричевского, внука Ильи Ильфа, распечатать рукопись на машинке. А в машинку вошли, как обычно, всего пять листов бумаги и копирки. Надо сказать, что Илюша день и ночь трудился над распечаткой. Это была серьезная работа – 226 страниц.
И, когда все было распечатано, Лев написал предисловие. От себя, от семей Лазебниковых и Кричевских, писал так, как пишет брат брату. И переплел.
Некоторые экземпляры рукописи — Александр Ефимович назвал ее «Линии жизни» – ходили по Москве, как самиздат. Правда, из «Линий жизни» она превратилась в «Радостные песни». И вот почему.
Лев Кричевский вспомнил свою беседу с Алекандром Ефимовичем, как тот сидел с Матвеем — Мотей — Блантером в Большом театре и слушали выступление Сталина. И там же звучала песня: «Мы сложили Радостную песню о великом Друге и Вожде…» \муз. Матвея Блантера. Слова Сергея Алымова. Москва, 1937 год\. Тогда Блантер тихонько прошептал Лазебникову: «А вот когда он у…, я такую Радостную песню напишу…».
«Радостные песни» Лазебникова, отсидевшего в ГУЛАГЕ 18 лет, переходили из рук в руки. А один экземпляр был передан американскому журналисту для того, чтобы тот вывез рукопись из СССР, а затем переслал сестре Александра — Эстер Маркиш. Американец не подвел. Рукопись была передана семье Маркиш. И семья решила издать книгу в Тель-Авиве, но с предисловием всей семьи – Эстер Маркиш, Симона Маркиша и Давида Маркиша. И сама книга вышла под своим старым названием «Линии жизни». Но с одним добавлением: «В рукописи не было посвящения. Но мы не сомневаемся, что Александр Лазебников был бы счастлив, посвятить свою последнюю книгу памяти своей матери Веры Марковны Лазебниковой».
Недавно Лев Кричевский издал книги своих близких под общим заголовком «БРАТ И СЕСТРА «. Одна из них — «Радостные песни» Александра Лазебникова, другая – «Отражение света. Воспоминания» Эстер Маркиш.
p.s. «Война». 11 глава «Линии жизни» Лазебникова публикуется по единственному сохранившемуся экземпляру самиздата «Радостные песни».
Ян Топоровский, Тель-Авив
РАДОСТНЫЕ ПЕСНИ
ВОЙНА
ГЛАВА 11
С Зямой Паткиным я познакомился случайно. У меня порвалась кожаная куртка с теплой подкладкой в шотландскую клетку — ее можно было носить и наизнанку. В этой куртке я вышел на работу после нашего долгого карантина, но от бросков совковой лопатой рукав лопнул подмышкой. После работы я зашел в ремонтную мастерскую, которой заведовал Паткин. Внимательно осмотрев куртку, Зяма важно сказал: «Приходите завтра». Так мы и познакомились. А потом стали друзьями.
Отец Зямы работал военным портным на КВЖД — на разъезде Шатаоухедзу.
Он часто говорил сыну: «Залман, хотя ты и прилично учишься, но научись делать брюки — это тебе не помешает в жизни». И не помешало: потому что все «кэвэжэдовцы» (как их называли лагерные остряки), несколько тысяч человек во главе с начальников КВЖД Рудым были осуждены решением Особого совещания от 23 февраля 1937 года. Не все они умели шить брюки.
Попав в лагерь, Паткин шил обновы лагерному начальству. Однажды в мастерскую пожаловал сам начальник пункта Черепанов.
— Паткин, сделаешь мне брюки за три дня.
— Гражданин начальник, а почему не за один?
— Ты шутишь, Паткин?
— Я не шучу, гражданин начальник.
— Ну, если сошьешь за сутки, я тебя одарю.
— Вы не одаривайте, а принесите свежую газету. Принесете газету — получите брюки.
Газете в лагере не было цены, но о газетах чуть позже.
Отложив портняжные ножницы, Паткин задумчиво сказал:
— Саша, интересный человек в новом этапе — Левинер. Сидел со Сталиным в Сольвычегодске. Такого человека надо устроить в мастерскую.
И действительно устроил.
Левинер показался мне пожилым, да он и был таким. Действительно, он был поднадзорным ссыльно-поселенцем в Сольвычегодске, хотя и не состоял в РСДРП. Жил со Сталиным в одном доме у хозяйки Калмыковой, и жил неплохо, куда лучше, чем живут ссыльные сейчас.
Каждый ссыльный в Сольвычегодске получал 8 рублей в месяц. (Вспоминаю свою журналистскую встречу с крестьянкой Кукушкиной, в доме ее жила в ссылке в деревне Раскопино Вологодской губернии Мария Ильинична Ульянова, и куда позже к ней приезжала мать. Я спросил хозяйку, как они жили? «А пошто им не жить-то? — ответила старая крестьянка. Мой получал то восемь гривен всю жизнь прослужив за царя-батюшку, а они — супротив царя — получали восемь целковых!»)
Но все-таки нуждающиеся были.
Тогда ссыльные устроили каток с музыкой для местных жителей, брали за вход копейки — из них и составлялись рубли для нуждающихся. На катке играл оркестрик из пяти человек: Левинер играл на трубе, Сталин — на кларнете.
— Почему же вы не напишете Сталину? — удивился я. — Вы осуждены Особым совещанием, судей своих в глаза не видели, да и статья у вас пустяковая — СОЭ (социально-опасный элемент). Не то, что у нас, хотя у нас с Зямой, слава богу, все-таки КРД, а не КРТД — контрреволюционная террористическая деятельность (впоследствии буквенные выражения наших злодеяний заменили на статьи УК РСФСР — 58-7 (вредительство), 58-11 (контрреволюционная организация), 58-6 (шпионаж), 58-14 (саботаж) …)
— Вы думаете, поможет? — с сомнением спросил Левинер.
Я, как профессионал-челобитчик, кратко изложил суть дела: мол, ни в чем не виноват, сижу по ошибке…
Прошел месяц. Левинера вызвал оперуполномоченный. Весь вечер и всю ночь, сменяя друг друга, начальник лагеря и опер подробно расспрашивали заключенного: о чем вы в Сольвычегодске беседовали с товарищем Сталиным, как был одет товарищ Сталин, кого знаете еще из ссыльных той поры? Он отвечал, называл фамилии. Его напоили чаем и снова расспрашивали — до утра.
А время шло. Левинер нашивал заплаты на брюки и ватники, осваивая портняжную премудрость. В один прекрасный день его вызвали с вещами, одного. Этап из одного заключенного — событие в лагере редкое! По тому, как засуетилось начальство, как приодели Левинера, даже самые недогадливые догадались, что произошло что-то исключительное, поползли слухи, что Левинер — друг Сталина. Воспрянули духом и те, кто раньше писал на имя Сталина. Помню, один острослов посоветовал арестанту, написавшему Сталину и каждый день ждавшему результатов: «А ты его бабе напиши! Старые каторжане, когда Николай отказывал, императрице писали».
Левинер вернулся на Пуксу через три месяца. Рассказ его нас потряс.
Из лагеря его привезли в одну из московских тюрем. Оттуда после медицинского осмотра прямиком из камеры на автомобиле доставили в отдельный номер гостиницы «Москва», категорически предупредив: «Вы никуда не должны выходить. Завтрак, обед и ужин будут приносить в номер. Если понадобится врач, нажмите эту кнопку. Туалет и ванна в номере. Никому не звоните и ждите вызова».
В номер принесли книги. Он ел, читал и ждал — почти три месяца. «Этот номер был страшней одиночной камеры!» — признавался Левинер.
Поздно вечером раздался телефонный звонок — первый за столько недель ожидания, он оглушил, как взрыв гранаты. Левинер схватил трубку и услышал голос Сталина:
— Я читал то, что вы написали. Если бы вы были хорошим человеком, вы бы никогда не вспомнили то добро, которое мне сделали в жизни. Вы плохой человек, Левинер! Вас правильно наказали.
Левинер был так ошеломлен, что не успел сказать ни слова в ответ — Сталин положил трубку.
Тут же к нему вошли двое молодых людей, сдрючили с Левинера парадную одежду, увезли в тюрьму и по этапу погнали в Пуксу. А вскоре и с Пуксы переправили куда-то. Дальнейшую его судьбу я не знаю.
Паткин к тому времени уже работал радистом — радиофицировал дома вольнонаемных, тянул провода, устанавливал черные тарелки репродукторов. Наконец, в конце 1939 года мы первый раз услышали на Пуксе голос радио: в тот день генерал Сикорский обратился к полякам, интернированным в советских лагерях:
Сталин дал согласие на формирование воинских соединений из числа поляков-заключенных. Сообщение передавали по-русски и по-польски.
А поляков у нас было очень много… Почему?
На этот вопрос отвечала газета «Правда», которая всеми правдами и неправдами иногда попадала к нам в бараки.
«Правда» от 18 сентября 1939 г.: «Во избежание всякого рода необоснованных слухов насчет задач советских и германских войск, действующих в Польше, правительство СССР и правительство Германии заявляют, что действия этих войск не преследуют какой-либо цели, идущей вразрез интересов Германии или Советского Союза и противоречищей духу и букве пакта ненападении, заключенного между Германией и СССР. Задача этих войск, наоборот, состоит в том, чтобы восстановить в Польше порядок и спокойствие, нарушенные распадом польского государства и помочь населению Польши переустроить условия своего государственного существования».
«Правда» от 19 сентября 1939 г.: «Газета «Фелькишер Беобахтер» в передовой «Новый закон Восточной Европы», посвященной решению Советского правительства взять под защиту родственные белорусский и украинский народы, приветствует действия Советского правительства. Мы безгранично приветствуем решение Москвы, — пишет газета, — которое опирается на кровную связь между населением Восточной Польши и граничащим с ним населением союзных республик Белоруссии и Украины». «Полное окружение Львова германскими войсками!»
«Правда» от 20 сентября 1939 г.: «Вчера советские войска вступили в окраины Львова».
«Правда» от 21 сентября 1939 г.: «Вчера части Красной Армии заняли Гродно, Львов, Ковель. За четыре дня взято в плен более 60 тысяч польских солдат и офицеров»
«Правда» от 27 сентября 1939 г.: «Красная Армия заняла города Холм, Замостье, Рава, Русская Самор».
И, наконец, 1 ноября 1939 г. «Правда» опубликовала выступление наркома иностранных дел В. М. Молотова на сессии Верховного Совета СССР. Такое выступление не забудешь!
«Правящие круги Польши немало кичились «прочностью» своего государства и «мощью» своей армии, — говорил Молотов. — Однако, оказалось достаточным короткого удара по Польше со стороны сперва германской армии, а затем — Красной Армии, чтоб ничего не осталось от этого уродливого детища Версальского договора, жившего за счет угнетения непольских национальностей.
…Идеологию гитлеризма, как и всякую другую идеологическую систему, можно признавать или отрицать, это — дело политических взглядов.
Но любой человек поймет, что идеологию нельзя уничтожить силой, нельзя покончить с нею войной. Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война за уничтожение гитлеризма».
Какой ценой заплатил наш народ за эту демагогию — известно: какой ценой пришлось расплачиваться за нее народу Польши, скрывалось в тайне. Но мы, сидевшие в лагере, не могли ее не знать, потому что польские солдаты и офицеры стали нашими соседями по нарам.
Их везли к нам в эшелонах — в военной форме и без формы. Непривычные к тяжелой работе и морозам, они умирали от истощения, не в силах заработать пайку. Среди них были замечательные люди. Недалеко от меня на нарах лежал знаменитый польский летчик, которому поручили вывезти в Румынию часть золотого запаса Речи Посполитой, когда немцы напали на Польшу. Погода была плохая, самолет сбился с курса и сел на вспаханном поле. Пилот вылез из кабины, спросил первого встречного: «Цо за мисто?» — «Минск». Взлететь вновь он уже не мог.
Помню польского военного атташе в Японии статного мужчину лет сорока, к которому остальные поляки относились с почтением — он был награжден орденом «Виртути Милитари».
Когда распределяли очередной заем, негодяй Погодин сказал: «Кто за Советскую власть — подпишется, кто против — мы будем знать».
«Но позвольте, гражданин начальник, — спросил кто-то, — у нас ведь нет денег, как же подписываться?» «Ничего, мы дадим вам почтовые открытки, пошлете родственникам, пусть они от вашего имени переведут деньги на заем».
Польский атташе спросил: «А кто же за меня заплатит?»
Помню такой рассказ моего соседа по нарам: однажды на приеме в Токио объявили: «Граф Судзуки с матерью» — и вошла молодая японка с младенцем на руках, это и был граф Судзуки. Удивительная наша память! Цепко хранит всякую чепуху, а серьезное, важное так часто забывает.
Мой друг еще по «Молодому ленинцу» Ян Новак, отбывший в лагерях восемнадцать лет, рассказывал мне, как после выступления генерала Сикорского освободили из Сиблага (Тайшет) двух польских министров — им разрешили поездку в Лондон, где находились Бек, Рыдз-Смиглы, Миколайчик (там же находился и генерал Андерс, сидевший, по слухам, на 9-м лагпункте Онеглага). Одному министру даже вернули берет, в котором его запечатлели на тюремной фотографии. Их приодели, вывели за зону и доставили на станцию. Когда подошел поезд, один из министров обнаружил пропажу берета, он лихорадочно выворачивал карманы.
«Берет! Матка боска, что же теперь будет!» — он никак не мог поверить, что уже на воле.
И в Москве, когда оба министра, побывав в гостях у дочери Феликса Кона Елены Усиевич, увидели на улице милиционера, они испугались — им не верилось…
Радио мы слушали редко, каждый раз это было событие. Я в свое время работал в «Комсомольской правде» по радио», знал всех дикторов. Особенно мне был приятен голос Марии Александровны Тиуновой, — казалось, знает, что здесь, в бараках, мы ее слушаем столько было очарования в ее голосе.
Еще большей радостью была газета. Когда публиковалось нечто чрезвычайное, на Пуксе вывешивали «Правду» и сразу после развода снимали. Никогда мне не забыть снимок на первой полосе: согнувшийся Молотов пожимает руку Гитлера. Мне стало страшно. «Миша, — сказал я нашему нарядчику Кутареву, — что хочешь делай, но я сегодня не выйду на работу».
Миша был смелым человеком. Однажды он сказал мне, что видел в УРЧ мой формуляр с надписью на папке: «Не подлежит освобождению после окончания срока. Использовать исключительно на общефизических работах». Суровый приговор подтверждал штамп и четкая подпись начальника управления НКВД СССР Николаева.
«Я и твою фотографию видел, — добавил Миша, — фас и профиль. У тебя номер на плече».
Я вспомнил первую ночь на Лубянке, фотографа Капустянского…
— Миша, черт возьми! Неужели придется мантулить и после освобождения?
— Ищи работу полегче, береги силы, — посоветовал Кутарев.
А вскоре он принес мне мою тюремную фотографию — выкрал из дела! И вернул на место.
Дерзость поразительная. Но, наверное, еще труднее оказалось ему освободить меня в тот день от работы. Миша сделал и это — подарил мне один день свободы, канта, как называли мы освобождение от работ.
Весь день я пролежал на нарах, не пошел в столовую — все стояла перед глазами чудовищная сцена в рейхсканцелярии.
Мы узнали из газет, что британский министр иностранных дел Моррисон предложил Сталину наладить обмен «Правдой» и «Таймс». Конечно, это предложение не было принято. И вот московский адвокат Штивельман раздобыл где-то клочок «Правды», за чтением которого и застукал его знаменитый своей жестокостью и подлостью Погодин.
— Где взяли газету?
— Я — гражданин начальник, особый интерес приобрел к «Правде», когда узнал, что она будет продаваться в Лондоне. А у нас будет «Таймс».
— «Таймс» у нас никогда выходить не будет, — отрезал Погодин. — Она прогорит.
— Гражданин начальник, если бы мне дали возможность продавать «Таймс» в газетном киоске в Москве, я бы каждую неделю присылал вам посылки.
Понятно, за этот наглый ответ он получил карцер.
Сын Штивельмана учился в одном классе с сыном министра Засядько. Однажды он пришел домой и рассказал, что его соученик записывает в общую тетрадь разные песенки — и пошлые, и на политические темы. Это было в году 1946 или 1947. Штивельман, понимая, чем эти песенки могут кончиться для Засядько-сына, пошел к его отцу — он жил в угловом доме, где сейчас «Москоу Ньюс», на прием к нему в Министерство угольной промышленности на площади Ногина.
«Александр Федорович, мой сын учится вместе с вашим сыном…»- и с возмущением рассказал «какие стихи ваш сын записывает». Засядько поблагодарил его, расспросил: кто он, где работает, где живет. Конечно, он отобрал у сына тетрадь и уничтожил ее. А когда Штивельмана в 1947 году арестовали, его жена получила большой денежный перевод, — фамилия отправителя была придуманная, но жена была уверена, что деньги прислал Засядько.
Штивельмана арестовали на крыше гостиницы «Москва» — в кафе. К нему подсела молодая симпатичная женщина, завела фривольный разговор, но он не поддержал его. Арестовали его за то, что в 1914 году, будучи учеником Одесской государственной на иврите гимназии, он совершил путешествие в Хайфу. Следователи нашли эту заметку в дореволюционной газете.
— «Будешь отпираться?» — «Сколько же б… на вас работает?» — ответил на этот вопрос Штивельман.
Бывший гимназист, съездивший в Палестину, получил довольно большой срок за круиз по святым местам земли своих предков.
Кажется, в том же номере «Правды» была напечатана беседа Сталина с Моррисоном, с негодованием сообщалось, что западные источники распускают лживые слухи о количестве заключенных в СССР. На что адвокат Штивельман, прозванный в лагере «перегородочником» он на воле вел в основном жилищные дела — сказал: «Конечно, это ложь! Нас не четыре миллиона, а четырнадцать». Но это было уже после войны…
А война еще только начиналась — она смотрела нам в глаза плотно набранными строками «Правды», первой полосой от 18 сентября 1939 года, которую я не забуду до гробовой доски — с напечатанной телеграммой Сталина Гитлеру:
«ОТНЫНЕ НАША ДРУЖБА СКРЕПЛЕНА КРОВЬЮ».
Урки еще говорили, что Сталин написал эту телеграмму своей кровью. Нет, граждане воры и убийцы, он написал ее кровью преданных, расстрелянных, умерших в лагерях поляков. Кровью целых народов, объявленных вне закона.
На Пуксе мы наблюдали, как менялся национальный состав. Сперва узбеки и таджики в цветастых халатах — они были сильные люди, но их становилось все меньше. Помню Джураева — таджика, военнослужащего, хороший парень, который угодил на этап, все пугали его Колымой. Колымы боялись на меньше чем ж/д стройки Nº 502. На Колымский этап отбирали врачей-заключенных, надзирателей-северян, лагерную обслугу… Пронесся слух, что корабль с заключенными торпедировали в Баренцевом море. Из тех, кто сопровождал этап и должен был вернуться на Пуксу, не вернулся никто.
Вслед за таджиками в лагерь пришли греки из Крыма. Помню Костю Эвтафиади, Андрея Мавромати, Костю Михайлиди. Их было много
— не меньше, чем немцев из Поволжья, поляков, эстонцев, литовцев. Прибалтийский этап эвакуировали с Балтлага, мы их встретили, работая на 15-м км. железнодорожного пути. Они шли в Онеглаг пешком 400 км. – человек 500.
Изможденные долгим переходом, они бросали в пути вещи — чемоданы, рюкзаки, портфели, портпледы с самым необходимым.
Все народы были представлены на Пуксе — чеченцы, ингуши, крымские татары, карачаевцы…
Это их кровью была скреплена дружба Сталина и Гитлера. Кровью миллионов русских людей. Кровью генералов Красной Армии, 86 процентов которых было уничтожено еще до того, как первого из них сразила фашистская пуля.
Сталин готовился к войне, расстреливая полководцев, интеллигентов, рабочих и крестьян. Он не слышал, что война уже грохочет кулаками в дверь нашего дома.
22 июня 1941 года нас занарядили на непривычную нам работу: сажать рассаду капусты.
Бригада Санникова отправилась на огород. Поработали до обеда — привезли кашу. Едим, видим — бежит пропускник Миша Гурарий. Пробежал мимо нас, крикнув на ходу: «Война!»
Конвоир Иванов заторопил нас в зону, да и нам было не до каши. Мы бы даже пустились бегом, если б не Иванов.
Несколько дней назад на двенадцатом километре трассы, когда мы возвращались после работы, он стал отставать, шел еле-еле, понурив голову в армейской фуражке.
«Ребята, надо подождать Иванова», — сказал Санников. Ждем, а Иванов остановился на какой-то миг и упал. Подбежали, а наш конвоир без сознания. Что делать? Срубили две крепкие ветки, застлали лапником, бушлатом, на носилки положили Иванова, рядом с ним винтовку, и бегом, сменяя друг друга, побежали в лагерь. Винтовка падала с носилок — тогда ее понес Санников, но вблизи лагеря он все-таки положил оружие обратно. Так мы и вбежали в зону. Вольнонаемные недоуменно смотрели нам вслед, их вера в нашу виновность была поколеблена.
Венгр Ласло Каньо (он недолго пробыл в нашей бригаде) не мог понять:
«Если бы такое случилось в Венгрии, мы давно были на воле!»
Санников ответил: — «Если бы мы были преступниками… Придет наш час, и нам вернут свободу». В это верили, так думали, и об этом, несбыточном, мечтали.
Запыхавшиеся, мы примчались в зону. В бараке я немедля написал заявление начальнику лагеря. Я проходил срочную службу в Особой Дальневосточной. Мобилизационный листок прикрепил меня к Московской дивизии, которой командовал Григорий Штерн. Изложив в заявлении свой послужной список, я просил направить меня на фронт кем угодно.
На разводе мое заявление под улюлюканье урок громко зачитал начальник оперотдела полковник Кузнецов — «врагов народа» на фронт не брали. Такая же участь постигла заявления полковника Абеля, майора Зонненберга, ст. лейтенанта Николая Жеромского, красноармейца Анатолия Мартынова и многих других.
А 23 июня в лагерь нагрянуло невиданное прежде начальство с ромбами в петлицах и стало изучать формуляры — истории наших душ.
На лагпункте нас человек пятьсот.
Летом 1939 года проходила всесоюзная перепись — тогда я впервые узнал, что мы не «граждане» (что мы не «товарищи», я и сам догадывался), а «лагнаселение».
Перепись проводила жена оперуполномоченного капитана Брицкого редкостного садиста и мерзавца.
Однажды, когда я пришел с работы в барак, нарядчик сказал, что меня вызывает Брицкий. Он был в зоне. В упор спросил: «Лазебников, вы передаете письма на волю?!» Я стал отрицать.
«Хорошо, тогда напишите мне, что вы не передаете писем». Я написал, понимая, что ему нужен образец моего почерка, чтобы сличить с почерком перехваченных жалоб. Это он, капитан Брицкий, велел спилить на кладбище деревянные столбики с именами умерших заключенных.
Надзиратели внесли в барак стол, за который села счетчица со стопкой анкет, и стали выкликать нас по списку. Большинство вопросов нам не задавали: «социальное положение», «ceмейное положение», «место жительства» и прочие; кажется, переписчицу интересовали только возраст и национальность лагнаселения.
А через год — летом 1940-го в такой же воскресный день, — мы стали свидетелями ее гибели. Она шла по железнодорожной насыпи в цветистом ситцевом платье с букетом ромашек. Навстречу ей шел муж — капитан Брицкий. Их разделяли шагов пятнадцать, когда он вынул из кобуры пистолет и несколько раз выстрелил в жену. Его судили, дали десять лет.
Из пятисот заключенных лагпункта больше ста «бытовиков» уходили на фронт. Среди них из нашей бригады: начальник погранзаставы Федор Харченко, начальник особого отдела армейского корпуса Нисон Лямин, мой напарник по продольной пиле Миша Григорьев.
Мы провожали этих счастливчиков в первое воскресенье июля. Среди отобранных высокой комиссией не было ни одного со статьей 58, только уголовники — им предстояло стать костяком штрафных батальонов. С урками, уходившими на фронт, мы забыли былые распри и обиды, прощались, словно с братьями — целовались и плакали. Они оставляли нам ненужные им теперь и такие нужные нам, остающимся, рукавицы, портянки.
В тот памятный день нам разрешили даже выйти из барака — чтобы покинуть барак в выходной, требовалось особое разрешение.
По ту сторону зоны играл духовой оркестр из вольнонаемных. Зэки выходили из лагеря под звуки марша. А Николай Иванович Филиппов — инженер-фортификатор, строивший Брестскую крепость, играл на скрипке уходившим уркам «Гоп со смыком».
Филиппов учился в Инженерном замке, где его отец работал краснодеревщиком. Наверное, краснодеревщик имел какие-то льготы, если его сын смог поступить в это привилегированное учебное заведение. Николай Иванович был худ, болезненного вида, в очках, ходил прихрамывая. Из личного имущества имел только скрипку в футляре, на которой играл классику. Конечно, человеку, который постоянно недоедает, трудно стать отменным скрипачом. Но Филиппов играл превосходно, каждый раз начиная свою программу с гамм — даже урки сносили их терпеливо; признательный скрипач в благодарность за их терпение иногда исполнял что-нибудь из блатного репертуара.
Однажды исполнение гамм прервал ворвавшийся Миша Кутарев: «Николай Иванович, поздравляю с досрочным освобождением!» Мы кинулись его поздравлять, мы ликовали, усмотрев в освобождении Филиппова доброе знамение всем нам — если уходит с 58-й, значит, и нам тоже недолго ждать.
Вызванный на досрочное освобождение пользовался привилегией: ему выдавали справку, что он направляется в штабной лагпункт для получения бумаг освобожденного и он, без конвоя, топал двенадцать километров до Плесецка — райцентра, где находился штаб Онеглага, позже переименованного в Каргопольлаг (на нашем веку сменились три начальника Каргопольлага — полковник Мирошниченко, полковник Карклис и полковник Коробицын) .
Мы попрощались с Филипповым. Он взял с собой только скрипку, все остальное роздал, даже мыло, а шляпу подарил урке Сашке-Чуме.
А на следующий день Николай Иванович вернулся — под конвоем. Оказалось, что на Кванд-Озере тоже был Николай Иванович Филиппов, но не с 58-й. Когда «нашего» Филиппова спросили: «Какое местожительство выбираете?», он ответил: «Как какое? Конечно, Москву! Я же москвич». — «Но в документах указано, что вы жили в Лубнах». Стали выяснять и разобрались в путанице.
Те, кто уходил из лагеря на фронт, обещали писать. Некоторые потом действительно писали.
Мы узнали, что Лямина забросили в тыл врага, что наш частый конвоир Иванов погиб, а Миша Григорьев вернулся с фронта без ног, — мы тогда пустили шапку по кругу и собранные деньги через надежного вольнонаемного передали Григорьеву. И семье погибшего стрелка Иванова помогли, как могли.
А гордостью нашего лагеря стал Владимир Петрович Кривонос — тоже с 58-й. Его сын Александр одним из первых форсировал Днепр, и был удостоен звания Героя Советского Союза. С фронта он писал отцу: «Папа, когда был приказ форсировать Днепр, я ни у кого не спрашивал, как это делать, а сейчас спрашиваю: папа, как же мне вызволить тебя оттуда?» Сыновья-фронтовики сражались не только за себя, но и за своих отцов, томившихся в неволе. Они освободили пол-Европы, спасли миллионы людей и только своих отцов не могли спасти.
Однажды на Пуксу приехал полковник, весь в орденах — на свидание к отцу — заключенному, работавшему агрономом на 8-м лагпункте — Пурным-Озеро. Чтобы получить разрешение на свидание, надо было иметь письменное указание начальнику лагпункта от начальника режима Мехреньгского отделения старшего лейтенанта Быка (это был щуплый человек, ему не нравилась фамилия, и по фамилии жены он стал зваться Бык-Павленко).
Полковник приехал с Пуксы Большой на 17-й километр в штаб Мехреньгского отделения, явился к Быку. Тот полистал копию формуляра, строго сказал:
— Товарищ полковник, я не могу разрешить вашему отцу свидание — он член контрреволюционной организации, изобличенный нашими органами.
— А ну, встать, когда говорите со старшим по званию! — приказал полковник. — Это, во-первых. А во-вторых, мой отец состоял в той организации, которая научила меня умирать за Родину!
Бык дал разрешение, и полковник на дрезине уехал на 8-й ЛП, где находился его отец.
Война ощущалась близко. Однажды, когда мы рыли на нефтебазе котлован для цистерн, появился немецкий самолет — он кружил неторопливо и так низко, что мы даже видели лицо немецкого летчика.
Охранял нас старенький конвоир Иван Федорович Измайлов — бывший лесник, человек замечательной душевности, он никогда не придирался к нам, хотя иногда и было за что: мы не сжигали сучья, не вырубали подсад, не корчевали пни после валки.
Увидев самолет, Николай Санников закричал: «Измайлов, стреляй! Что ж ты отпускаешь его? Ну дай, я пальну!»
В конвойных частях и на лагерных вышках появились молодые северянки с голубыми петлицами на шинелях — всех мужчин, даже сорокалетних, забрали на фронт. Охрану лагерей усилили, а самое страшное — отменили зачеты, даже те, которые мы уже заработали. А ведь некоторые должны были выйти на волю 22 июня!
…Наша бригада невелика. Ее остатки: Муртаза Вахитов — секретарь Уфимского горкома ВКП(б), Николай Санников — слушатель военной академии, наш бригадир, Петр Утюгов — волжский плотогон, Федор Монин — рабочий службы пути, Николай Жеромский — преподаватель литературы в военном училище, Алексей Веселов — председатель сельсовета, Александр Смирнов — инженер, Павел Юнг — агроном из Кировской области, Николай Перов — краснофлотец с линкора «Марат». Есть и новенькие, недавно прибыли с Кванд-Озера: Константин Владимирович Гриценко — летчик, майор. В десятниках у нас Владимир Петрович Кривонос — отец героя Советского Союза сержанта Александра Кривоноса.
Было еще светло, когда мы подходили к семафору. Здесь, по немому уговору с конвоиром Однороженко, бригада приводит себя в порядок — начиналась станция.
Мы всегда стремимся подойти поближе к главному пути Пуксы. Однороженко разрешал нам. «Если мы когда-нибудь освободимся, — мечтает вслух Саша Смирнов, — что мы сделаем для него?» Коля Жеромский уже сказал: «Заберу Однороженко к себе в Борисов. Хватит с него севера — пусть поживет на Березине: там у моего отца свой домик, пасека, сад».
Везением считаем мы, когда с нами Однороженко. Казалось бы, не все ли равно, кто идет сзади тебя с автоматом? И все-таки нам очень хорошо — на работу и с работы ведет нас Василий Акимович Однороженко. Человек.
— Садись, отдыхай — говорит наш конвоир.
Рассаживаемся на рельсах. Однороженко раскрывает сумку, подает Санникову сверток.
Хлеб.
— От жинки, — говорит человек с автоматом. А махорка от него.
Он роется в своем хозяйстве — просматривает картотеку бригады. Гриценко прозвал ее бортовым журналом. Там о нас главное — кому сколько дали лет.
— Кто первый? — спрашивает Однороженко.
Мы молчим.
— Гриценко! — почти торжественно объявляет Однороженко. — 5 лет. Срок у тебя детский, начштаба. Скоро домой. — Конвоир подбадривает нас. Василий Акимович не только боец охраны, но и секретарь парторганизации конвойной части лагпункта. Мы это знаем.
…В час подъема, ослепляя нас фарами и щемя наше сердце, поезд на Москву пролетает мимо лагеря. Наши расписания так несхожи — мы давно на ногах, а там, за чуть светящимися окнами вагонов, — все спят. Хотя бы на минуту ту стать хозяином жесткой полки, проехать до Тарзы — первая остановка южнее Пуксы, — услышать сонное бормотание счастливых людей. Есть ли такие на свете? Есть, и самый счастливый из них Коля Гриценко — сегодня, 30 августа 1942 года, он прощается с нами, уходит на волю.
Но начштаба штурмовой эскадрильи высшей летно-тактической школы не ушел и дальше ворот лагеря — у него взяли подписку, что
«в случае оставления места указанного жительства Гриценко К. В. будет судим за побег по статье…» Паспорт и военный билет начштаба не получил. Получил веревочку чуть подлиннее, чем в лагере, и работу — такую же, как наша.
Вот и вся воля. Майор умел строить железную дорогу, варить целлюлозу, валить лес. Но лучше всего умел водить боевые самолеты. А «врагов народа» не отпускали на фронт, даже если они отбыли срок своей незаслуженной кары.
В 12 км от Пуксы — районный центр Плесецк. Туда в один из сентябрьских дней 1942-го и поехал начальник лагпункта А. Н. Симацкий, в прошлом пограничник. За человечность и справедливость заключенные звали гражданина начальника «отец родной», а за полноту и немужскую округлость лица — «тетя Шура», но и это любя.
Ехал Симацкий в Плесецк к райвоенкому Тетерину. Они долго и о многом говорили, потом Симацкий положил военкому на стол письмо со штампом полевой почты:
— Читай, Михаил Михайлович!
«Пишу на коробке пулеметной ленты. Готовимся к бою. Я всегда помню, что ты сказал мне в тот день, когда ушел, — будь человеком, Олег. Тебя нет на фронте, но я здесь. Не горюй, отец: ты будешь еще рядом со мной в бою. А сейчас обнимаю тебя на расстоянии. Вернусь с победой». — Это от сына Гриценко. Думаю, не нужно объяснять, но кое-что добавить необходимо.
Олег ушел добровольцем из девятого класса — в16 лет. Я привез тебе только одно письмо — последнее: снайпер Олег Гриценко погиб 8 марта 1942 года. И я спрашиваю тебя, Тетерин, неужели мы, два коммуниста, можем примириться с тем, чтобы отец, воспитавший такого солдата, дробил камень, а не сбивал фашистские самолеты, не мстил за своего сына!
На следующий день капитан Тетерин принимал у себя человека в бушлате, без паспорта, без военного билета.
— Верьте мне, товарищ майор, я сделаю все, чтобы вы попали на фронт.
Гриценко давно так никто не называл: «Товарищ майор».
Симацкий и Тетерин стали на путь правды и справедливости, в то время и в тех условиях — преступной. Они добыли необходимые документы летчику, и он покинул Пуксу.
В день, когда было обнаружено исчезновение Гриценко, жена Симацкого, работавшая в органах надзора, сообщила мужу о готовящемся розыске беглеца.
— На сколько можешь, задержи отправление рапорта о побеге.
Как ни сочувствовала Фаина Симацкая Косте
Гриценко, как ни страшилась она за судьбу мужа, но документ о чрезвычайном событии на Пуксе должен был уйти в Архангельск и Москву.
— Почему ты не в форме? — встретив Константина Владимировича в бюро пропусков ВВС, удивленно спросил старый друг Гриценко Новиков, только что прибывший с фронта в Москву.
Новиков был первым человеком, которому майор признался:
— Потому что я не оттуда, откуда ты…
И он рассказал весь свой путь за пять лагерных лет. Его слушали знакомые и встретившие впервые. Все они были летчиками. Потом пожелал увидеть беглеца старый его товарищ по летной школе — маршал Вершинин. Выслушал внимательно. «Не бойся, Костя, теперь ты под защитой всех военно-воздушных сил».
— Ладно, — сказал он. — Кто лучше нас знает тебя! Грош нам цена, если мы не поверим Гриценко! — он посмотрел ему в глаза. — Но вначале тебе будет нелегко, все в авиации новое теперь — техника, вооружение, требования, даже знаки различия. Значит, будешь учиться. Летчик, не летавший пять лет — это пол-летчика!
И Гриценко начал вновь учиться, как много лет назад. А вскоре учил летать уже других. Начальник боевой подготовки авиационной части, он готовил на фронт экипаж за экипажем.
Прошло не так уж много времени, когда ему, наконец, сообщили, что его мечта сбылась. В направлении был точный адрес: 1-й Украинский фронт, 2-я воздушная армия, 50-й гвардейский разведывательный полк.
Это был теперь его адрес до конца войны.
Артур Клейн. Главный редактор сайта.
Сайт — некоммерческий. Мнение редакции может не совпадать с мнением автора публикации
haifainfo.com@gmail.com
Фейсбук группа: facebook.com/groups/haifainfo