Само это слово — «профсоюз» — вызывало в публике мимолётную ухмылку, как «народная демократия» или «советская конституция», гарантировавшая федеративным республикам волю вольную вплоть до самоотделения. Мы, всё ж, проживаем в СССР, а не в дождливой Англии, где их тред-юнионы всё время устраивают стачки и забастовки.
У нас, на родине социализма, забастовки не в ходу, это же и дураку понятно. Кроме того, все без исключения граждане страны советов автоматическим путём зачисляются в единый общегосударственный профсоюз. Все-все-все: «И финн, и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык». И чукотский оленевод на собачьих нартах, и сталевар с дрючком, и лирический поэт, сочиняющий стихи о любви. Все они объединены членством в профсоюзе, и это означает, что под солнцем родины чудесной они зарабатывают на хлеб насущный честным трудом. А кто не ходит на работу, не пишет стихи про любовь и не зачислен в профсоюз, тот ужасный тунеядец и антиобщественная личность.
Вот такой личностью я и оказался на втором году отказа.
Однажды утром ко мне домой явился участковый милиционер и, не предъявляя, разумеется, никаких документов, объявил:
— Вы, Маркиш, злостно уклоняетесь от работы и, если в течение двадцати четырёх часов не приступите к трудовой деятельности, будете в административном порядке высланы из Москвы на 101-й километр как тунеядец.
— А я и не уклоняюсь, — возразил я, отлично понимая, что возражения бесполезны.
— Трудовая книжка есть? — спросил мент. — Покажи!
— Я член объединения профессиональных писателей, — сказал я. — «Литфонд» называется. Мы книжки пишем. У меня членский билет есть. Вот.
— Это не Трудовая книжка, — рассматривая литфондовский билет, обоснованно заметил мент.
— Я сейчас как раз работаю над новой книжкой, — выстраивал я свою хлипкую защиту. — Обдумываю сюжет. У меня законное право есть тут жить.
— Нет у тебя права, — решительно опроверг мент. — Вечером приду, если Трудовую книжку не предъявишь — поедешь в Александров, на 101-й.
Я знал, что такой поворот событий возможен, но почему-то не примеривал его на себя. А зря. Дюжине моих товарищей-отказников — уволенным со службы инженерам, учителям и журналистам — грозила точно такая же перспектива, и они, спасаясь от высылки, пошли на работу грузчиками. Их взяли безоговорочно — в грузчиках была нужда, без грузчиков народное хозяйство даёт сбой и может развалиться. Охотно принятые в чернорабочий класс мятежные евреи быстро освоились в новом качестве и обзавелись защитными трудовыми книжками. Не знаю, настораживал ли ГБ тот подозрительный факт, что все до единого отказники, запланированные к высылке на 101-й, устроились грузчиками в магазины «Хлеб». Ответ на этот хитрый вопрос лежал на поверхности: таскать лотки с батонами и буханками из машины-хлебовозки в кладовку, всё же, полегче, чем вкалывать на разгрузке товарных вагонов на железной дороге. Но этим дело не ограничивалось: в булочных, после двадцати четырёх часов дежурства — товар привозили и по ночам — грузчику отводилось двое суток отдыха. И это уже не говоря о том, что хлеб — царь стола, и аромат свежевыпеченного хлеба куда благородней и милей, чем запах роз и гвоздик.
Одним словом, отказники-грузчики из хлебных магазинов называли себя, не без доли юмора, «еврейский профсоюз».
После того утреннего визита участкового милиционера, я, не теряя времени, перешёл дорогу — наискосок от нашего дома, напротив Белорусского вокзала с торчащим посреди площади бронзовым Горьким, располагалась замызганная неприметная булочная. Там я в простецкой форме предложил директрисе свои услуги и без лишних слов был принят на работу грузчиком. Директриса, золотозубая здоровенная кобыла — ей бы самóй мешки таскать, а не бумажки перекладывать в своём закутке — сжато разъяснила мне мои обязанности, назначила заступать на смену завтра в семь утра и познакомила с дежурным грузчиком, моим коллегой. Точней было бы сказать «моей коллегой», потому что грузчик оказался квадратной тётей Варей средних лет из какой-то подмосковной нищей деревни, откуда она минут за сорок добиралась на электричке до нашего Белорусского вокзала. Тётя Варя только что разгрузила фургон и теперь занималась ответственным делом: сидя в кладовке, выковыривала из золотистой поверхности «калорийных булочек» орешки и изюм и складывала добычу в кульки, свёрнутые из газеты. Кто ж не любит орешки и изюм? В деревне у неё были дети и, может, внуки, и они тоже любили изюм и орешки.
Назавтра, в назначенное время, я приступил к исполнению трудовых обязанностей. За сутки приходило пять-шесть хлебных фургонов: батоны белые, буханки чёрные, булки-«калорийки», сушки, сахар-песок в мешках и цибики чая в фанерных ящиках. Оборот для такого третьеразрядного заведения совсем немалый — в привокзальной булочной толокся проезжий народ, в тесном торговом зале с одной кассой и двумя торговками негде было яблоку упасть.
— Мне четыре батона!
— Чёрного две буханки!
— Сахара кило и калориек шесть штучек!.. Стой, стой! А орешки где, а изюм?!
Ответ торговки разил, как пуля:
— Не хочешь — не бери… Следующий!
Брали, конечно — куда денешься?
Рабочее время бежало рысью, рассиживаться и мечтать было некогда. Моё служебное пространство ограничивалось коридором между дверью, выходившей в подворотню — туда подъезжали разгружаться фургоны — и кладовой со стеллажами для лотков с хлебом. По этому коридору я и таскал поклажу от машин в кладовку. Не стану утверждать, что я испытывал духовное возрождение и радость от моей новой работы, но общение с тётей Варей, народными торговками и гундосой кассиршей не было мне в тягость. Я начал понимать, что мои грузовые занятия, и отказ, да и сама жизнь это — события сугубо временные, а что там лежит за ними на постоянной, возможно, основе — загадка неразрешимая. Но мне, при всей анекдотичности моего положения, добавляла сил упрямая уверенность в том, что всё, что я здесь делаю, в этой лавке, приближает день нашего Исхода в иерусалимскую отчизну. Уходим из России, евреи! Уходим и уйдём когда-нибудь! Эта дикая уверенность сидела во мне крепко, как топор в колоде. «Вставайте и идите!» — так говорили когда-то в старину наши первопроходцы. Кто-то должен идти впереди, чтобы вышибить дверь и открыть дорогу.
Моим сменщиком по разгрузке оказался, к моему нежданному удивлению, отказник с трёхлетним стажем Яша Д. — сухощавый, ниже среднего роста парень с клочковатой бородкой, можно даже сказать «бородёнкой». До подачи и отказа он был подающим большие надежды аспирантом-астрофизиком, ему предсказывали лучезарное научное будущее. Небо, пугающее нас своей непомерной глубиной, для Яши было ручным и дружелюбным; он, казалось, находил с небом общий тайный язык. Заметив, что я поглядываю на его бородку с некоторым недоумением, он сказал:
— Я знаю, она мне идёт, как корове седло. Но я буду носить её до отъезда и сбрею, когда приеду в Иерусалим.
Через несколько лет я встретил его на иерусалимской улице пророчицы Деборы — гладко выбритым, с кипой на голове.
А в московской булочной, иногда пересекаясь на работе, мы заваривали чаёк в кладовке и под свежий хлебушек вели разговоры об израильских новостях, пойманных сквозь глушилки на запретных радиоволнах; никто нам не препятствовал и не мешал. Да и о чём ещё могли толковать два отказника из «еврейского профсоюза» в самом центре Москвы, в тесной кладовке, благоухающей дивным ароматом русского хлеба? Яша, сколько раз я его ни встречал, всегда имел при себе изрядно потёртый ученический портфельчик, в котором носил самоучитель иврита «Элеф милим», какие-то потрёпанные тетрадки и завёрнутый в газету бутерброд с яйцом. Годы спустя я узнал, что Яша Д. был казначеем отказа, и в своём неприметном школьном портфеле, помимо бутерброда и тетрадок, носил деньги и валютные сертификаты, на которые можно было купить всю нашу булочную с директрисой и торговками в придачу. Для соблюдения секретности, Яша, передвигаясь по городу со своим дерматиновым сейфом, пользовался только трамваями и автобусами, а на такси не ездил никогда. Такая тактика приносила свои плоды: в нищем грузчике трудно было заподозрить еврейского казначея.
За чаем, в кладовке, помимо приглушённых новостей по «Голосу Израиля», разговор касался и Яшиной профессиональной темы: что было до Большого взрыва? Этот вопрос неотступно преследовал Яшу, он адресовал его небесному Главному Конструктору, и себе самому, и мне — своему чайному собеседнику в хлебной кладовке. Действительно, что было до Большого взрыва? Было — что?.. Я отвечал не слишком твёрдо, не желая обидеть Яшу:
— Ничего!
Он, кажется, разделял моё предположение, но наполнял это «ничего» всяческим содержимым.
— Можно сказать и так, — допускал Яша. — Если «ничего» это тоже «всё», но в другом ракурсе, нами непостижимом.
Иногда к нам на чаёк заглядывал, с бутылкой портвейна, грузчик Гена из соседнего обувного магазина. При простодыром Гене обсуждать израильские новости было бы неосмотрительно, а мучиться вопросом о том, что было до Большого взрыва — бессмысленно; поэтому беседа послушно перетекала в другое русло. Гена, добрый человек, деликатно интересовался, зачем евреи пошли в грузчики — платят копейки, премиальных нет.
— Ты сам откуда родом? — задавал контрвопрос Яша.
— Я сам с Тамбова, — охотно делился Гена.
— У вас там евреи есть? — продолжал спрашивать Яша.
— Врать не буду, — отвечал Гена, — не видал… А что?
— Да так… — не давал прямого ответа Яша. — Интересно же.
Прикидывая, что тут может быть интересного, Гена терял нить разговора и выступал с товарищеским предложением: к ним в магазин завезли женские сапожки, на них запись идёт со вчерашнего вечера, а он, Гена, может устроить нам дефицитную итальянскую обувку из-под полы и по номиналу для выгодной перепродажи. Спасибо, да и только!
Кроме Гены, ко мне в лавочку редко кто наведывался. Как-то раз, в дождливый осенний день, гундосая кассирша из своей будочки в торговом зале меня окликнула:
— Эй, Давыд! Тут тебя какой-то спрашивает.
Я выглянул из своего коридора в зал, увидел вымокшего под дождём молодого парня с худым интеллигентным лицом и знаком показал, чтобы он зашёл ко мне через чёрный ход, из подворотни. Он так и сделал, вопросов не задавая.
— Вадим Делоне, — подавая руку, сказал парень. — Мы знакомы, встречались на Пушке раз-другой. Узнал?
— Теперь да, — сказал я. После недавней отсидки за диссидентские письма и демонстрацию на Красной площади, Вадика Делоне узнать было непросто. — Заходи! Хлебца хочешь свежего? Чая?
В кладовке мы сели за пустой фанерный ящик из-под чая, служивший столом.
— Мне про тебя ребята рассказали, — сказал Вадим, — что ты здесь. У нас с тобой дела похожие: меня тоже грозят выслать как тунеядца. Хочу в булочную устроиться, если возьмут, конечно… Работа тяжёлая?
— Так себе, — сказал я. — Не очень. Жить можно.
Тут из подворотни долетел до нашего застолья шум мотора — подъехал очередной фургон.
— Я сейчас пойду машину разгружу, — сказал я Вадиму, — а ты смотри сам.
Закончив таскать лотки, я вернулся к нашему «чайному столику».
— И сколько таких фургонов за смену? — справился Вадим. — Много?
— Пять, — сказал я. — Ну, шесть… Пойдёшь?
— Я в лагере чуть дуба не дал, — смущённо улыбнувшись, сказал Вадим. — А тут меня карачун добьёт, это как пить дать.
Свободолюбивый поэт Вадим Делоне, спустя недолгое время, стал своего рода «подавантом», как и мой знакомый музыкальный гигант Андрей Волконский, и хороший друг высокородный Никита Кривошеин; они, как и мы, мечтали, вырвавшись из когтей сиволапой Софьи Власьевны, стать свободными людьми. И это роднило их с людьми еврейского отказа.
Как хорошо, что они добились своего и, каждый своим путём, добрались до прекрасной Франции!
Я проработал в булочной почти год, а потом меня уволили. Предлогом для увольнения послужил мой категорический отказ подменять, по мере надобности, продавщицу в торговом зале. Стояние за прилавком для меня было нетерпимо: я нанимался грузчиком, а не торговкой.
Причина конфликта с директрисой таилась глубже. Дело было в том, что после закрытия булочной, ближе к ночи, моя начальница, в паре с гундосой кассиршей, черпала ковшиком из мешка сахар-песок, сохраняя при этом, путём нехитрых манипуляций, изначальный вес товара. Мало того: не тратя время понапрасну, воровки в четыре руки расклеивали цибики чая, отсыпали содержимое, а потом заклеивали вновь — слюной. В мои ночные смены я, волей-неволей, становился свидетелем грабежа, и директриса, чтобы заручиться моим молчанием, предлагала мне по трёшке с выручки. Мой отказ от лёгкого заработка её тревожил не на шутку: а не доносчик ли я? Не засланный ли стукач? Верней всего было от меня избавиться, и дело с концом. Так и вышло.
Мою работу в хлебной лавке я вспоминаю с благодарностью: на 101-й меня не выслали, участковый оставил в покое. Да и сослуживцы мои, кроме, разве что, пугливой воровки-директрисы, были сердечные люди, по самую завязку увязшие в сложностях жизни — и народные торговки за прилавком, и гундосая кассирша, и квадратная грузчица тётя Варя — искательница изюма и орешков. Что уж тут говорить о сердобольном обувном грузчике Гене, навещавшим меня с бутылкой портвейна в кармане!
А главный урок выучил я у крестьянской тёти Вари. На улице, за порогом булочной, заметь она в грязи и мусоре хлебный огрызок — непременно нагнётся, поднимет с земли и заботливо отложит в сторонку: грех топтать ногами хлеб наш насущный. А у нас, в моём грузовом коридоре, она пинала упавшие с лотков батоны своими разношенными башмаками, потому что здесь, в лавке, хлеб был для неё не драгоценным даром Божьим, а товаром массового производства.
Такой жуткий подход можно, пожалуй, перенести с хлеба на множество явлений вокруг нас.

Артур Клейн. Главный редактор сайта.
Сайт — некоммерческий. Мнение редакции может не совпадать с мнением автора публикации
haifainfo.com@gmail.com
Фейсбук группа: facebook.com/groups/haifainfo