Главная / Литературная гостиная / Давид Маркиш. В отказе

Давид Маркиш. В отказе

Палка о четырёх концах

Человек, изо дня в день ведущий дневник, вызывает во мне глухое восхищение, как мумия Тутанхамона. В отказе я не знал никого, кто вел дневник, а сегодня записки такого чудака пришлись бы очень кстати: с тех времён прошло полвека, многое забылось, многие умерли. Память капризна, а воспоминания субъективны. То, что одному кажется чугунным фактом, другому — небесной фантазией; и оба отчасти правы. 

По неписаному закону отказа мы взяли себе правилом не встревать в дела наших друзей-диссидентов, боровшихся за «социализм с человеческим лицом» и исправление дикого советского режима. Встречаться, советоваться — на здоровье, но только не вмешиваться в их работу на оперативном уровне. Это — нет!   

Думаю — и тогда, и сейчас — что мы были правы. Ударом молотка можно вколачивать один гвоздь, долбать по одной шляпке, а не по двум или больше. Мы готовы были сидеть в тюрьме за борьбу против Красного фараона, не выпускавшего нас на историческую родину, а не против Генсека ЦК КПСС, обратившего в своей стране, по Оруэллу, свободу в неволю, мир в войну, а любовь в ненависть. «Пусть русский люд ведёт тропа иная, / До их славянских дел нам дела нет». Правда, среди диссидентов действовало куда как немало наших соплеменников-евреев, и это родственное обстоятельство способствовало нашим связям с борцами с тоталитарным советским режимом. Мы, в конечном счёте, были сами по себе, а диссиденты — сами по себе. ГБ не оставляла попыток слить нас в единое протестное движение, чтоб легче и проще было с нами расправляться — хватать и сажать, но мы стойко держались и не велись на провокации. Многим из нас не хотелось ограничиваться подачей добрых советов нашим братьям-диссидентам, а помочь им делом, но наша цель была вырваться из СССР хоть с «человеческим лицом», хоть с каким, а их — остаться жить в России, измененной ими к лучшему. Что ж, каждому своё: Богу Богово, а кесарю кесарево.  

Схожей позиции придерживался и Иерусалим, наши пунктирные связи с которым было бы глупо опровергать. Израильские наблюдатели и эксперты по делам советского еврейства твердо придерживались приёмов «тихой дипломатии», отвергая какие-либо иные, динамичные действия. Люди, принимавшие решения в Израиле, отчётливо понимали, что Кремль держит в заложниках два с лишних миллиона русских евреев, и их судьба всецело зависит от того, какие шаги предпримут израильские — и связанные с ними американские — власти в тайной борьбе за это «молчаливое большинство» восточно-европейского еврейства. Страх раздражить кремлёвские власти и подвести советских евреев под удар, а отнюдь не мифическая близость израильских социалистов к кремлёвским душегубам, диктовала Иерусалиму линию поведения. Страх, который далеко не всегда бывает хорошим советчиком. 

Так или иначе, мы в Москве занимались своими отказными делами, вовсе не всматриваясь из нашего замкнутого круга в события, происходившие извне; диссиденты были единственной нашей связью с антисоветским сопротивлением. Но и отважные диссиденты, при всей их разветвленности и владении протестной информацией, публикуемой ими в подпольном журнале «Хроника текущих событий», проявляли, похоже, глухоту к подспудным политическим брожениям этнических меньшинств на территории СС (Советского Союза). Одной из самых крупных таких групп — до двух миллионов душ — были немцы Поволжья; но существовали и другие. И все они, с разной степенью целеустремленности и настойчивости, грезили, точно, как и мы, об Исходе.   

В один из ранних весенних дней 1972, солнечный и морозный, нам назначил приём один из заместителей заведующего Отделом административных органов ЦК, в партийной крепости на Старой площади. Этот отдел, по нашему разумению, курировал вопросы еврейского выезда, и пробиться туда на приём представлялось нам делом немаловажным. Приёму предшествовала трёхмесячная переписка с секретариатом Отдела — партийные чиновники не горели желанием с нами встречаться, они отделывались отписками, задавали излишние вопросы и ставили неодолимые условия. Наконец, решение о приёме группы «граждан еврейской национальности» было принято: состав участников с нашей стороны был утверждён, на встречу отводилось пятнадцать минут. Этот ответственный заместитель заведующего был, несомненно, прав в одном: наша с ним встреча не сулила никакого продвижения, ровным счётом ничего не меняла и являлась пустой тратой бюрократического времени. 

Утверждённые парт чиновником «мы» — это один из наших лидеров Виктор Польский, профессор Александр Лернер и я; а всего было допущено на приём шестеро евреев. Ещё около десяти отказников, не получивших допуска, решили дожидаться нашего выхода у подъезда в партийную крепость — на всякий случай… Той самой крепостью, над входом в которую, по острому замечанию публики, не хватало лишь мраморной доски с надписью золотыми буквами: «Кто здесь не работает, тот не ест». 

Чиновник встретил нас в своём кабинете сухо, чтобы не сказать строго. Впрочем, с чего бы ему было улыбаться и здороваться? 

— Вот ваше письмо в ЦК КПСС, — сказал чиновник, держа текст письма в руке. — Кто писал? 

— Все вместе, — откликнулись мы нестройным хором, и это была почти правда. 

— Все, значит… — повторил чиновник. — Вот тут написано: «Мы требуем пересмотра решения об отказе в выдаче нам выездных виз». Так или не так? 

Мы молчали, не желая вступать в спор об очевидном. 

— Значит, так… — сказал чиновник. — Примите к сведению, что вы не имеете права ничего требовать — только просить. Итак: берите ручку, вот вы, например, гражданин Польский, и правьте: «Мы просим пересмотра…» Ну, держите! 

— Мы ничего не просим, — мы загудели. — Это наше право! 

— Правьте, правьте! — увещевал чиновник. — Нечего тут Ваньку валять! Право у них есть! 

— Хорошо, — принимая ручку, сказал Польский. — Но «просим» — нет! Вместо «требуем» — «предлагаем». Устраивает? 

Дождавшись, когда Польский выправит текст, чиновник потянул письмо к себе и убрал его в ящик стола. 

— Чем вы, собственно, недовольны? — задвинув ящик, спросил чиновник. — Вы, вы, вы? — Он тыкал пальцем поочерёдно в каждого из нас. — Ваши просьбы рассматриваются в индивидуальном порядке, по ним выносятся решения. Ясно? 

Готовясь к походу на Старую площадь, к ответственному партократу, мы договорились не размельчать тему и не жаловаться на наши персональные неурядицы в отказе, а говорить только об общей проблеме — выезде советских евреев в Израиль. Это пришлось не по вкусу партократу, ему было бы желательней выслушивать индивидуальные просьбы каждого из нас в отдельности. Неподконтрольные «все» вызывали раздражение у партийного чиновника. 

Получив устное заверение в том, что наше письмо с «предложением» будет рассмотрено в надлежащий срок, мы распрощались с чиновником и вышли на волю. Наши товарищи поджидали нас у подъезда, а неподалёку, на углу громоздкого здания, держалась особняком тесная группа, человек в сорок. Горстка милиционеров наблюдала за ними со стороны, но не приближалась. 

Проходя мимо группы, мы на этих людей посматривали с любопытством — не на экскурсию же они сюда пришли! А зачем? Да и они глядели на нас вполне приязненно. Наши, не задерживаясь, пошли к метро, а мы, трое или четверо — Витя Польский, я, ещё кто-то — остановились: после встречи с партийным начальником хотелось размяться на воле, перекинуться несколькими словами с нормальными людьми. 

Эта группа оказалась немцами Поволжья. На Старую площадь их привела та же причина, что и нас: они хотели попасть на приём к кому-нибудь из начальства, но их, разумеется, в здание не впустили. Увидев, как мы выходим из подъезда — а на работников ЦК мы никак не были похожи — немцы решили поинтересоваться у нас, как туда можно попасть, так что наша остановка для знакомства пришлась в самый раз. Узнав, что мы — еврейские отказники, они пришли в большое возбуждение: ведь и они тоже отказники, только немецкие. Кроме того, они слышали про нас по радио «Свобода» и очень нас уважают: мы — молодцы. 

Я тоже о них слышал. Екатерина Вторая позвала их в Россию и послала жить на Волгу, чтобы они там прилежно трудились на благо российской державы — как, собственно, и сама царица Екатерина Великая. За двести лет без малого, прожитые вместе с табельной нацией, немцы крепко обрусели, но не ассимилировались: они бережно сохранили родной язык и основы своей культуры. В 1941-м, в самом начале войны с Гитлером, этих немцев, как потенциальную «пятую колонну», депортировали в Сибирь и Казахстан. И вот теперь, почти три десятка лет спустя после победы мира над фашизмом, потомки екатерининских «спецпереселенцев» задумали вернуться на историческую родину — в Германию. Вполне возможно, что их вдохновил и подтолкнул к действию наш еврейский пример, — и, как и с нами, Софья Власьевна не собиралась с ними прощаться подобру-поздорову: «И евреи, и немцы эти — наши, а мы своего не отдаём». И правда: задарма не отдаём. 

С немцами Поволжья нам было по пути, но двигались мы параллельными курсами — не пересекаясь. Может, так оно было и к лучшему… 

Встречей с партчиновником, а потом с немцами тот насыщенный событиями день не закончился. Возвращаясь домой, я проходил мимо хлипкой будочки уличного чистильщика обуви, прилепившейся к нашему подъезду. Эта будочка, казалось, всегда там находилась, она составляла вместе с писателем Максимом Горьким на его мраморном пьедестале, посреди площади Белорусского вокзала, неотъемлемую часть пейзажа. Будочка стояла на своём месте, в ней сидел, за деревянным ящиком-подставкой для ног клиентов и хранения сапожных щёток, айсор неопределённых лет, в окружении обувных шнурков и круглых баночек с коричневым и чёрным гуталином домашней варки. За годы и годы мы с айсором запомнили друг друга в лицо; несколько раз в жизни я чистил у него туфли. 

В тот день, проходя мимо будки к своему подъезду, я вдруг услышал совершенно здесь невообразимое: 

— Шалом, ахи! 

Я остановился, как вкопанный: либо это бронзовый Максим Горький произнёс мне в спину, либо айсор из своей будки — один из них, больше некому. Видя моё непомерное изумление, айсор улыбнулся мне заговорщицкой улыбкой и сказал:

— Мы ассирийцы, говорим на вашем языке. Ты, что ли, не знал? 

Этого я не знал. 

— Почти что на вашем, — продолжал айсор. — На арамейском. Мы с вами из одних краёв — вы из Иерусалима, а мы из Дамаска. — Он понизил голос. — Здесь временно находимся. 

Я молчал, усваивая услышанное. 

— Тоже уезжать хотите? — спросил, наконец, я. 

— Возвращаться хотим, — поправил меня айсор.

— Как мы? — я уточнил.

— Как вы, — сказал айсор. — Только вы в Израиль, а мы в Сирию. Соседями, значит, будем. 

— Интересно как… — сказал я, испытывая большую приязнь к айсору. 

— Мы и здесь тоже соседи, — добавил он. — Я на 3-й Тверской-Ямской живу, тут рядом… Приходи вечером, если интересно. Я ещё одного позову, тоже интересного. 

— Приду обязательно, — сказал я. — А тебя как зовут? 

— Якуб, — назвался ассириец. — А тебя? 

— Давид. Будем знакомы.  

Якуб жил в десяти минутах ходьбы от меня, в старом трёхэтажном доме, в полуподвале. Мне открыла хозяйка — похожая то ли на армянку, то ли на аварку женщина, её голова была покрыта камчатой косынкой. Она молча посторонилась, пропуская меня в комнату, в глубине которой стоял массивный обеденный стол на крепких ногах, на стене висело сюзане, расшитое цветами и птицами, а на тумбочке, на почётном месте, посверкивал стёклышком настройки дорогой заграничный коротковолновик. 

Хозяин махнул мне рукой из-за стола, приглашая проходить и садиться. Против Якуба сидел за столом мужчина моего возраста — лет тридцати, в замшевой куртке, с открытым смуглым лицом и высокими пролысинами надо лбом. Где-то я его встречал, этого мужчину, но не мог припомнить, где. 

— Это Рома, — представил Якуб своего гостя. — Он художник, цыган. 

Роман улыбнулся, его лицо словно бы осветилось изнутри тёплым светом. 

— Якуб мне о вас рассказал, — Роман глядел дружелюбно, мягко. — Мы с вами в одной лодке! Вот ведь как случается… 

Ну вот, вспомнил: я видел его в Выставочном салоне Союза художников, на углу Горького и Васильевской. Трудно было догадаться, что он цыган. Я знал цыган, и неплохо — артистов театра «Ромэн», эстрадных певичек, да и немало наших музыкальных евреев работали «под цыган» в весёлых ресторанах-поплавках на Москве-реке: играли на гитарах, били в бубны, пели и плясали. Но чтобы среди цыган встречались профессиональные художники — об этом я даже не слышал.

— Нас, как и вас, — продолжал между тем Роман, — по всей земле разметало, и повсюду нас гнали и травили: мы, мол, все до единого, конокрады, мошенники и гадалки. А нас ведь миллионы в одной только Европе! Гитлер против цыган развязал геноцид — как и против вас, на равных! 

— На вас — Гитлер, — вошёл в разговор Якуб, — а нас курды резали, турки — весь народ хотели извести… Теперь, говорят, наберётся примерно два миллиона. 

— А нас — пятнадцать, — сказал Роман, — если считать с Америкой. Но у вас есть историческая родина, а у нашего народа нет крыши над головой, кроме табора. 

— А Индия… — неуверенно я предположил. 

— Наши цыгане в эту сказочку не верят, — сказал Роман. — А если б и поверили — кто нас в Индию пустит? Там своих чуть ни полтора миллиарда человек, никто ради нас не подвинется. 

— Это точно, — согласился я с Романом. — За клочок земли человек человеку горло перегрызёт. 

— Ну да, — кивнул Роман. — Вот мы письма и пишем в ООН, просим передать нам хоть какую территорию в Испанской Сахаре — испанцы от неё не знают, как отделаться, там даже скорпионы не живут. В Сахаре, или хоть где… 

— За такие письма по головке не погладят, — уверенно высказался Якуб. — Посадят лет на десять, за измену… Давайте по рюмке выпьем, сами знаете, за что! 

Он откупорил бутылку арака, по комнате поплыл сладковатый запах аниса. Бесшумно появилась хозяйка, принесла стопки и блюдо с курагой. 

— За исполнение надежд! — поднимая рюмку, сказал Роман. — За Иерусалим, за Дамаск! И за нас!  

Днём мы и немцы Поволжья, теперь айсор и цыган: четверо. Подпольный мир отказа — палка о четырёх концах, занесённая над чугунной башкой Софьи Власьевны.   

Крепкий арак растекался пламенем, жёг. Отличные ребята собрались за этим столом! Как было бы хорошо, если б они оказались когда-нибудь нашими соседями на Святой Земле, сочащейся мёдом и млеком… 

10. Вожди и мифы

Александр Николаевич Яковлев, мудрый русский человек со лбом Сократа, подарил мне свою книжку «По мощам и елей». 

— Знаете, что означает название книги? — спросил Яковлев. 

Я не знал, мне было совестно. 

Яковлев рассказал. Это церковное выражение, им воспользовался старорежимный московский слесарь, мастер своего дела, через короткое время после открытия временного мавзолея Ленина в 24 году. В мавзолее посреди ночи прорвало канализационную трубу, и всю пирамиду залило нечистотами. Чекисты заподозрили диверсию. Нужно было действовать незамедлительно: очистить усыпальницу и устранить неисправность. Сделать это было по плечу, да и по чину только опытному мастеру — вот и разыскали в ударном порядке специалиста, ещё при царском режиме заслужившего высокую профессиональную репутацию. Нашли и доставили… Не покладая рук, слесарь трудился всю ночь до утра и с задачей справился. Выйдя из мавзолея, на грозный вопрос ответственного чекиста о результатах, старик дал лаконичный ответ: «По мощам и елей». 

Когда бы в подмосковных Мытищах затопило дерьмом коммуналку, никто бы и ухом не повёл: разберутся как-нибудь жильцы! И прямодушный слесарь отошёл бы в мир иной в окружении детей и внуков, в собственной постели, а не у расстрельной стенки, с пулей в голове. Но то — жильцы, а то вождь пролетариата Ульянов, и, по рассуждению римлян, «Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку». Почему так, а не иначе? И где же справедливость, за которую разумные прямоходящие кроваво бьются от начала времён? Тут впору снова обратиться к древним римлянам, они были не дурей нас с вами: «Не знаем и не узнаем». Не разглядим ни смысла, ни промысла — сколько ни щурься. 

Всякая уважающая себя группа заговорщиков — а других групп в природе не существует — находит себе, раньше или позже, вождя, а то и двух: действующего и противодействующего. Эти вожди само утверждаются, растут на глазах и, как стволы деревьев лишайниками, обрастают мифами и легендами. И из этих, зачастую убогих, образцов художественного творчества составляются образы давным-давно почивших в бозе, или упокоившихся совсем недавно, или ещё не успевших перебраться на Тот берег реки Леты и осыпающихся на этом, вождей общества. Наш Отказ был такой группой, объединённой национальной принадлежностью, сионистской идеологией и неприятием кремлёвских властей. И были у нас лидеры, и были авторитеты — как у всех. 

Национальный дух — «на двух евреев — три спорщика» — не дремал и в нашей среде. К счастью, споры не переходили в конфликты: рассуждали и спорили, в основном, о положении внутри Отказа и тактике сопротивления. Стратегия была единой и монолитной — дожить до выезда. О политической ситуации в Израиле мы не знали ровным счётом ничего, и в этом нам повезло: «Авода» и «Херут», правые и левые, Голда Меир и Менахем Бегин, Чёрные пантеры и Белые голуби — все они представлялись нам из русского далека Единой партией еврейского народа, стоящей на страже единства и блага израильтян. И этого было нам более чем достаточно. 

Главными авторитетами были для нас Президент Соединённых Штатов в Вашингтоне и наша Голда в Иерусалиме. Наше положение в СССР было скверным, чтобы не сказать отчаянным, и без крепнущей поддержки из Израиля и Штатов нам бы пришёл скорый каюк — в этом мы не сомневались ни на йоту. Между тем, от месяца к месяцу, к нашей радости, волна подавантов росла, а вместе с ней росло и количество отказников. 

Приказы нам, разумеется, никто и ниоткуда не отдавал — а только рекомендации, к которым мы прислушивались через раз. Так вышло и с «самолётным делом»: проведение операции «Свадьба» с угоном самолёта Иерусалим не рекомендовал самым решительным образом, но отменить её был не в силах. Посвящённым в дело не удалось сохранить свои планы в тайне, смельчаков схватили при подходе к самолёту. Суд был скор: участники получили многолетние тюремные сроки, лидеров — Кузнецова и Дымшица — приговорили к расстрелу. Появившийся впоследствии красивый миф повествовал о том, что осуждённых спас от смерти испанский каудильо Франко — наша Голда Меир, якобы, воззвала к его еврейским корням, и он уговорил Брежнева отменить казнь. Хорошая история, ничего не скажешь. 

Необыкновенные выдумки подобного рода вольно витали под хмурым небом Отказа; а чему же ещё там было витать? Байкам про то, что Советы обогнали коварных американцев по надою молока на душу населения? Или про то, что советские ракеты куда длинней капиталистических? Эти скудные сюжеты никого не увлекали: художественное сочинительство на бритой почве пробивается с большим трудом. Голда и генералиссимус Франко — дело другое, от него у слушателей захватывает дух. 

Наши лидеры, многолетние отказники Виктор Польский и Владимир Слепак, прислушивались к заграничным рекомендациям, но не всегда были с ними согласны. Оба они, учёные инженеры, работали в своей прежней жизни в закрытых НИИ и имели допуск к секретам, из которых, по сути, и состояла вся советская наука; сидение в отказе Софья Власьевна обеспечила им на много-много лет вперёд. И Виктор, и Володя были признанными нашими вожаками, они пользовались полным доверием отказников и, согласованно взаимодействуя, помогали нам существовать и сопротивляться. Витю Польского я бы назвал министром иностранных дел нашего острова Отказ, а Володю Слепака — министром внутренних дел; оба эти крыла росли из одного корня и действовали слаженно. Чуть в стороне от них, но на уровне не менее высоком, помещались старейшины отказа — уважаемые профессоры Александр Лернер и Вениамин Левич. Они оба руководствовались сионистскими убеждениями: понятно, что, заявив о своём желании репатриироваться в Израиль, они подвели под удар топора свою блистательную научную карьеру. Кроме этих четверых, нужно отметить ещё двух персонажей: державшегося тише воды и ниже травы казначея и «офицера связи» — владевшего английским языком доверенного отказника, поддерживавшего налаженный контакт с иностранными корреспондентами. 

Из московского отказа, наглухо отрезанные от реалий Большого мира, будущее действовавших на нашей сцене главных героев — если только им удастся вырваться на свободу — представлялось нам вполне определённым: Витя Польский продолжит свою общественную деятельность в стенах израильского Кнессета, Володя Слепак, если захочет, возьмёт в руки дела русскоязычных евреев. Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает: всё сложилось иначе, пошло по другим рельсам… Так или иначе, ожидания не оправдались, жизнь после отказа оказалась куда более извилистой и запутанной, чем рисовалась издали: Польский вернулся в Израиле к инженерной работе, пожилой Слепак оказался невостребованным. Примерно то же можно сказать и о судьбе «офицеров связи»: один из них, решительный парень, по политическим причинам не прижился в Израиле, уехал в США, там в чрезвычайной ситуации застрелил человека и сел в тюрьму, а другой на гребне политической волны и при попутном ветре вознёсся в Иерусалиме до головокружительных высот. Уверенней других персонажей интегрировались в Израиле наши казначеи, в Москве опасно балансировавшие на острие бритвы: ни один из них не планировал становиться на исторической родине министром финансов или главой Госбанка, поэтому мечты не разбились вдребезги о причал новой жизни. 

«Я другой такой страны не знаю, / Где так вольно дышит человек» — это двустишие придумал поэт Лебедев-Кумач, проживавший с нами в одном доме на улице Горького, угол Лесной, в первом подъезде. А в нашем четвёртом, прямо над нами, на шестом этаже жил, пока не переехал в особняк на Патриарших прудах, другой писатель — Алексей Николаевич Толстой, прибивший, говорят, к двери квартиры табличку с надписью: «Гр. Толстой». «Граф» или же «Гражданин» — это каждый из нас пусть решает в силу своего разумения. 

Но «Третий Толстой» тут ни при чём; вернёмся к Кумачу с его знаменитым двустишием, положенным на музыку композитором Исааком Дунаевским. Вторую строчку можно сразу отбросить за ненадобностью и лживостью: в советской России вольное дыхание пресеклось вслед за большевистским переворотом 1917 года. Зато первая строчка бьёт не в бровь, а в глаз: никто в целом свете не знал другой такой страны, где миллионы граждан задыхались бы в неволе, сидя по тюрьмам и лагерям. За десятилетия красной смуты национальный фольклор обогатился настоящими перлами на эту горячую тему, и вот самый очаровательный из них: «Раньше сядешь — раньше выйдешь». 

«Сиделово», как нынче назвали бы массовое сидение публики за решёткой, составляло одну из опор Отказа. Возможность посадки стала расхожей реальностью для отказников, никто из нас не был от неё застрахован, а многие уже и сели: «самолётчики», Бегун, Файермарк, Нашпиц, Роза Палатник, Ида Нудель, другие. Каждый из сидельцев был обёрнут, как в тогу, в свою драматическую грустную историю. Общественное движение за их освобождение растекалось по планете от Панамы до Австралии, от Британии до Южной Африки. Из тюрем и ссылок их никто и не думал отпускать, но сочувствие к советским «евреям на цепи» росло и наливалось политическим соком; бодрости кремлёвско-лубянскому начальству это не прибавляло. 

И слухи расползались, и мифы множились. На Иду Нудель ГБ открыла охоту из чувства мести и чтоб другим неповадно было. По еврейской Москве разбежался слух, что Ида к решётке своего балкона, выходившего на людную улицу, прикрепила собственноручно изготовленный плакат «Фараон, отпусти мой народ!» У ГБ не ушло много времени, чтобы догадаться, к кому обращено дерзкое требование и о каком народе идёт речь. Прохожие, пялившие глаза на плакат, тоже в затылках не скребли — всё было ясно и понятно. Решение было принято гебешниками оперативно: в квартиру проникнуть, плакат содрать! Но проникнуть оказалось непросто: Ида предусмотрительно придвинула к двери шкаф и стол. Вышибать дверь было хлопотно, да и нужного инструмента не оказалось под рукой. Но и отступать нельзя ни в какую: ни шага назад! Тогда решили брать балкон штурмом — по стене, по водосточной трубе. Двое оперативников, проклиная Иду Нудель и её плакат, взялись за дело. Они были не подготовлены к таким крутым восхождениям и боялись сорваться наземь. Лейтенант, их начальник, подавал им снизу энергичные советы. Процесс пошёл. 

Но и Ида не дремала. Сняв с плиты чайник, она вышла на балкон и, под молчаливое одобрение уличных зевак, принялась поливать атакующих кипятком. Оперативники оказались в плачевном положении. Одному из них, всё же, удалось дотянуться до плаката и сорвать его. Боевое задание было выполнено. 

Вскоре прибыло пополнение. Дверь выбили, Иду увезли. Её ждала расплата — ссылка вначале в волчью Сибирь, где она спала с топором под подушкой, а оттуда, под нажимом сердобольного Запада, её перевезут досиживать в тучную Молдавию. Симпатии к Иде Нудель росли. Я и сам рассказывал о злоключениях отважной Иды, разъезжая по еврейским общинам стран Латинской Америки. 

Вот тут-то и начинается драматическое продолжение этой истории, подёрнутое туманной вуалью легенды. 

Жил-был в Тель-Авиве индийский еврей Эйби Натан, человек штучный, с громким именем. Знаменит он стал тем, что поставил на якорь корабль в Средиземном море, против израильских берегов, в ничейных водах, и устроил там радиостанцию «Голос мира». В прошлом пилот истребительной авиации, он боролся за мир, отдавая этому занятию всю свою недюжинную энергию.  

Историю с храброй ссыльной Идой Нудель, «мамой отказников», как её теперь стали называть, Эйби Натан принял близко к сердцу. Сто лет британского владычества в Индии не могли не оставить доброго демократического отпечатка среди аборигенов, и Эйби от всей души возмущался произволом Москвы и негодовал. И ломал голову над тем, как вызволить Иду из советского плена. 

Наконец, план созрел, и Эйби с подъёмом приступил к его исполнению. С индийским паспортом в кармане — с израильскими документами в СССР тогда не впускали — он прилетел в Москву, намереваясь, не мешкая, пересесть в самолёт, следующий рейсом в Кишинёв. Офицеры ГБ, ещё до приземления «индийца» в Шереметьево, разглядели в нём знаменитого израильтянина, а в его намерении лететь в Молдавию — подвох. Подозрительного туриста пригласили по прилёту в уединённую комнату на аэродроме и завели с ним душевную беседу. Выросший на свободе, Эйби ничуть не обеспокоился: он не нарушил никаких правил, а его желание посетить Молдавию было вполне легитимным и к тому же оплаченным загодя. 

— А что вы хотите делать в Кишинёве? — вкрадчиво спросили путешественника. 

— Я еду к Иде Нудель, — ответил честный Эйби Натан. 

— Это зачем? — насторожились офицеры.

— Хочу на ней жениться, — поведал Эйби остолбеневшим офицерам. 

На том беседа завершилась. Эйби доставили к самолёту, вылетавшему в Вену, и выдворили без объяснения причин. «Любовная лодка разбилась о быт».

Эйби Натан, не солоно хлебавши, но не растеряв веры в борьбу за мир, вернулся в Тель-Авив. Отсидев молдавскую ссылку, приехала на историческую родину и Ида Нудель; с поздравлениями и цветами её встречали на аэродроме толпы израильтян. Многие прочили ей успешную политическую карьеру или хотя бы почётное и устойчивое место в Объединённых профсоюзах. Но принципиальная Ида не проявила нужной политической эластичности и, малое время спустя, оказалась на обочине общественной жизни; Израиль немного устал от наплыва приезжих еврейских активистов. Оставленное в стране исхода героическое прошлое отказников покрывалось благородной патиной, мифологизация их образов шла своим чередом, затрагивая, прежде всего, аресты, отсидки и другие чрезвычайные происшествия… Когда, изредка, заходит разговор об Иде Нудель, всплывает в памяти не её трогательная забота о сидевших в лагерях отказниках, а то, как она поливала гебешников кипятком из чайника.

Но, кто знает, может, это и есть историческая справедливость, и тогда ничего с этим не поделаешь. 

Оставить комментарий

Ваш email нигде не будет показан