Может быть, Саул Черниховский был мне ближе, чем Бялик. Поэт он был великолепный, и, хотя стихи его я знал лишь в переводах, причем некоторые в его собственных прозаических, ad hok, но понимал их своеобразие, эпическую величавость и тонкую лиричность, легко сочетавшиеся друг с другом. В Бялике было много от Востока. Черниховский же был европейцем в полном смысле слова. Прекрасно воспринимая культуру прошлого, он в то же время владел культурой современной Европы, как немногие из его сверстников.
Начать с того, что его профессия врач-хирург Черниховский окончил медицинский факультет Лозанского университета и совершенно свободно владел французским и немецким языками. Он сдал государственные экзамены в России, русским языком он пользовался безупречно, без малейшего акцента. Он самостоятельно изучил английский язык, так как очень увлекался новейшей английской поэзией. Помимо этого, Черниховский блестяще владел древнееврейским языком, на котором и писал свои художественные произведения, древнегреческим (свободно читал Гомера и увлекался Эсхилом) и латинским. Разбирался он и в арабских рукописях, и вообще, если ему нужен бывал неизвестный иностранный язык, он овладевал им очень быстро по какой-то своей системе.

Саул Черниховский. Военный госпиталь. Первая мировая войн
При таких данных он сыграл для еврейской поэзии ту же роль, что Жуковский для русской. Он перевел на еврейский язык «Илиаду» Гомера. Этот подвиг он совершил у меня на глазах, и я расскажу о нем подробнее. Он изучил финский язык. Чтобы дать в переводе с подлинника «Калевалу», которая, по его словам, очень хорошо звучит по-еврейски. Наконец, незадолго до смерти он сообщил мне из Тель-Авива, что закончил перевод «Слова о полку Игореве» в стихах и в виде примера звучания выписал мне Плач Ярославны латинскими буквами, и просил прислать ему лучшее из советских изданий этой поэмы, и особенно – комментарии к ней. Не знаю, окончил ли он перевод «Одиссеи» и «Старого моряка» Кольриджа, о чем давно подумывал. Есть прекрасные переводы Шевченко, сделанные Черниховским.
Черниховский очень любил Россию, и в частности, — Украину, где служил некоторое время земским врачом. Кстати же, тут заметим, Черниховский очень любил свою профессию и жалел, что вынужден ее оставить, так как на жалованье земского врача семья из трех человек (жена и дочь) существовать не могла, частной же практики не было, а литературный приработок при перегрузке врача, да еще хирурга при том, составлял совершенно ничтожную сумму. Поэтому. Когда «Мория» предложила ему гарантированный ежемесячный минимум с последующим перерасчетом после окончательной сдачи очередного заказа и не покушаясь на его частную медицинскую практику, Черниховский согласился, хотя и заподозрил, что сделано оно не столько ему в помощь, сколько к отъезду «Мории». Так и получилось. «Интеллигентному пролетарию» жить не стало легче.
— Раньше, — смеясь говорил он, — я только и знал, что гони лошадку! А теперь что: гони стихи! А знаю – рассказывал он с увлечением, — до чего хорошо летом или ранней осень в поле! На заре попиваешь парного молочка, съешь ломоть пахучего, вчера только испеченного хлеба, выходишь на крыльцо. Бричка уже ожидает. Гнедко рад приласкаться, тычет морду в карман пиджака и как-то умудряется ухватить кусок сахару. Потап открывает ворота, и Гнедко быстро мчит бричку по большаку. А воздух-то! Дудки: свежескошенное сено. Развилка. Куда? Налево – в Еремовку, все баштаны и огороды, направо — молодые насаждения леса, орешника – в Щепино. Пока что отдохнуть немного. Выхожу из брички. Гнедко подирает свежую траву с обочин. Из шалаша выглядывает старик-сторож Назар, и, увидев меня, подходит с большим кавуном:
— Ну-ка, доктор, отпробуй моего сахарного…
— Сколько за него?
Назар обижен и огорчен:
— Ты мою Нюрку от смерти спас. Так неужто я с тобой про копейки растабарывать буду? Ешь во здравие!
Черниховский показывает, как нужно сесть, спустив ноги в канаву и заложив одну на другую, чтобы выдвинулось правое плечо, и как надо арбузом шлепнуть о колено, чтобы он сразу распался на три равных куска.
Замечательный кавун! И покуда сосешь его, Назар успевает подкормить Гнедка и, найдя какую-то плетенку около сидения, наполняет ее сочными словами. На прощание обстругивает сладкую ароматную морковку и сует мне ее в рот «заместо цигарки». Еде дальше в Еремовку.
Тут встречает детвора. Все с криками бегут по домам: «Наш доктор приехал». Отовсюду выглядывают старики и старухи: «К нам доктор!» Даже ведьмины знахарки ласково встречают: я никогда их не бранил, а только смеюсь над их заговорами. Но у них есть свои старинные мази и настойки трав, которые бывают в некоторых случаях полезны. Вообще, к народной медицине надо относится внимательно. Секретов своих они не выдают, а вот втирания против ревматических болей или капли для укрепления сердечной мышцы есть у них отличные. Кое-что с помощь аптекарей удалось расшифровать, и я применял их с успехом. В Еремовке я иногда даже советовал обращаться к бабке – знахарке, а зато она поклялась мне (и клятву сдержала) не браться за лечение, требующего инструментария. Я научил ее выслушивать больного, проверять температуру, подарил ей трубку и градусник. Иной раз она помогала мне, как сестра милосердия. Обойду своих «трудных», а в сборной избе на столе чистая скатерть, в чистом сосуде – кипяток, на полке чистый ручник и мыло. Смотрю по очереди всех движущихся болящих. Бабка тут же, и в белом халате. Смешно. А полезно. Нет, с бабками, конечно, надо воевать, но умеючи. И похитрее.
Вот так два раза в месяц я на целый день уезжал в большое село, где и фельдшера нет. И с собой аптечку таскал, сам в спешных случаях лекарство приготовлял. А сколько раз приходилось ездить по спешным вызовам по ночам! Но одно вам скажу: украинцы – хороший народ. Добро помнит.
Много интересного рассказывал он о своей медицинской земской практике и с особенной нежность о природе Украины. Он много ездил и много видел, но не любил, например, высокогорной Швейцарии несмотря на ее общепризнанные красоты, не любил Крыма за его однообразную красивость. Зато Приднестровье, Киев, Чениговщина вызывали в нем восторг.
Черниховский обогатил еврейскую литературу рядом классических переводов классической произведений. Но ошибся бы тот, кто на этом основании счел бы Черниховского только мастером-переводчиком.
Черниховский был весьма современным поэтом и притом очень оригинальным. Мне казалось вполне естественным, что в двадцатом веке поэты-реалисты избегали такого жанра, как идиллия. Уже Герман и Доротея казались мармеладными фигурками. Оснований, тем более для поэта-еврея, живущего вдобавок в царской России, где антисемитизм поощрялся даже либеральными кругами.
А вот Черниховский создал ряд поэтических идиллий, которые поражают даже тех, кто с ними познакомился по относительно слабым переводам В. Ходасевича.
Недаром любимым художником Черниховского был Левитан. У них много общего, но, если Левитану часто присущи минорные мотивы. То у Черниховского они значительно реже, и господствует мажор. Жизнь прекрасна, потому что она – жизнь, движение, творение. Единственная наука – понять красоту, то есть взаимосвязь и взаимозависимость всех этих явлений Единственная техника – научиться пользоваться этой взаимосвязью для улучшения жизни человека. Чем больше у человека интересов. Чем он живее, чем легче переходит от одного к другому, тем больше творит.

Саул Черниховский, 1910.
Этот разговор происходил в комнате, служившей Черниховскому спальней, и кабинетом, и гостиной. В другой комнате помещались его жена и дочь. Крепкая, ладная физически закаленная женщина.
— Ах, — всполошился вдруг Черниховский, — возьмите газету! Мне нужно минут десять – окончить перевод песни «Илиады». Еще осталось несколько стихов. Не обращайте на меня внимания.
Он проскандировал по-гречески два стихотворения, затем вслух перевел их на еврейский язык. Гекзаметры улеглись, но два слова ему не понравились. Он повторил перевод и заменил оба слова, но рядом с ними плохо звучало третье слово.
Он на минуту призадумался.
-Та-ак, — протянул он удовлетворительно и взялся за перо. Но тут раздался звонок, и кто-то спросил в приемной:
— Доктор дома?
Черниховский вышел и. поговорив с пришедшим, вернулся и сказал мне:
— Я должен вас покинуть. Тут в соседнем доме кто-то сломал себе руку. Но вы не уходите. Из десяти «переломов» часто все десять бывают просто вывихами Дело быстрое. Вот если через полчаса не вернусь, значит – перелом, тогда возня, надо будет в больницу отправлять. Если через полчаса меня не будет, я зайду к вам вечером.
Он захватил свой саквояж с инструментами и умчался. Минут через двадцать он вернулся, очень веселый, и рассказал:
— Конечно вывих, а не перелом. Я вправил руку и пока пациент ревел (в первые минуты это больно!) я успел перевести не дававшиеся мне стихи, и даже записал их на рецепте. А потом строго сказал: — Ну и кончено! И нечего реветь! Ведь не больно? Дам успокоительных капель. Вот и все. Чепуха, в общем. – Ну-с (он пригладил свою пышную шевелюру и густые усы), а теперь поговорим…
Меня поразила эта быстрая и спокойная манера переключаться с одного интереса на другой.
Я очень жалею, что погибли мои записи о разговорах с Черниховским о литературе. Мы жили почти по соседству (по ул. Маразли, я в доме №3, а он в доме №1) и виделись частенько. Литературу и русскую, и европейскую он знал превосходно и было, о чем говорить и спорить. Он знал и переводы «Илиады» на русский язык и лучшим считал перевод старика Гнедича, а не Минского. Гнедич, говорил он, чувствовал главное: торжественную простоту Гомера, а Минский модернизировал «Илиаду». А перевод «Одиссеи» Жуковского он называл поразительным и утверждал, что нового не понадобится. Я вспомнил об этом после смерти Вересаева, когда его перевод был напечатан.
Из русских поэтов кумиром Черниховского, как и Бялика, был, конечно, Пушкин. Он очень любил стихи Лермонтова, кое-что Некрасова, и особенно, — Тютчева. Из молодых поэтов Черниховский высоко ценил лишь некоторые произведения Блока да несколько стихотворений Брюсова и Мандельштама, но от души хохотал, читая «поэзы» Игоря Северянина или откровения Крученыха и Хлебникова. Из прозаиков он выделял, как мировых мастеров – Пушкина, Гоголя, Достоевского, Льва Толстого и Чехова. Из произведений Тургенева он предпочитал «Первую любовь», а из Гончарова «Фрегат Палладу». О Диккенсе мог разговаривать часами, как и о Гейне, и о Бальзаке. Шекспира обожал, но не все, очень уважал Гете, а вот Шиллера и Гюго откровенно не любил. Впрочем, он делал исключение для некоторых баллад Шиллера и для «Les chatiments» Гюго.
Когда я рассказал ему о предполагаемой анкете, он взял вопросник, внимательно его прочитал, временами заливаясь смехом и спросил:
— Кто это сочинил?
Узнав, что вопросник составлен группой столичных историков литературы, он престал смеяться и как-то сконфуженно сказал:
— Как бы деликатнее объяснить им, что они ослы? Конечно, официально отвечать на такую анкету я не стану. А вам по-дружески скажу, что писателям нельзя верить, особенно по части прототипов. Все врут. Я читал чью-то книгу о любовных похождениях Пушкина, где дано кропотливое исследование о прототипах его любовной лирики. Автору казалось конечно, что он возвеличивает Пушкина, а на деле это попросту подлость и мерзость. Я имею право сказать это, как врач. Плохо знают господа-биографы Пушкина. Я, может быть, не обратил бы на это внимание, если бы не случилось со мной самим подобная история. Любовная лирикам- не моя стихия, и в этом жанре я писал очень мало. Но вот одно такое стихотворение весьма удивило меня самого. В нем был такой огонь страсти, вулкан любовного извержения (простите за выражение!), какого я никогда раньше не испытывал! Раскаленные слова! Удивительно, что бумага не сгорела! Я прочитал это стихотворение нескольких друзьям. Те тоже подивились. Бялик завистливо крякнул и сказал: — И ты, брат, попался на эту удочку! Равницкий с компанией стали гадать, какая красавица привела меня в такое состояние. Моя жена – в слезы! Кто, да кто? Мне ты никогда таких стихов не посвящал! Кто, да кто? Клянусь им – никто! Не такой женщины! Смеются, не верят. А между тем – это правда, и ни к какой женщине я такой страстью не пылал. Вот и вам клянусь! Чем хотите – клянусь. А родилось это клятое стихотворение – я его и не печатал до сих пор, хотя оно из лучших моих – вот при каких обстоятельствах. У моей дочери была книжка из гимназической библиотеки – «Солнце», популярный очерк астронома Юнга. Книжка чем-то меня заинтересовала, и я прочитал ее целиком. Когда я читал о раскаленном дыхании солнца, я почувствовал, я почувствовал, что во мне все горит, дышать нечем, и я должен был открыть окно, хотя осенняя ночь пронизывала холодным ветром. И все же я задыхался. Внутренний огонь стал слагаться в ритмические строки с какой-то неведомой мне до сих пор энергией, но слов не хватало, и я искал этих слов с ожесточением, голова раскалывалась от боли. И так прошла вся ночь, я даже прилечь не посмел. К утру недостающие слова я нашел и немного успокоился, а то боялся, что с ума сойду.
Утром перечитал написанное. Это было слабо. Несколько дней я не мог оторваться от этого любовного томления, пока оно не превратилось в законченное стихотворение. Вот когда я хорошо понял цену всех этих модных разговорчиков о прототипах. Что же, я врал? Нет, говорил правду: не было такой женщины. А они не верили, и тоже были правы: ведь чувство-то любви было! Это так. Не произошла подмена причин. И это тоже правда. Что же важно в данном случае? То ли, что стихотворение посвящено какой-то госпоже Фрик, или Дрык, или Бык, или то, что поэт сумел передать глубокое чувство, овладевшее его душой? По-моему, первое есть обстоятельство, ничего не объясняющее в творчестве поэта, а второе – свою ценность, конечно, имеет. Но историков литературы почему-то именно амурные истории привлекают больше.
Чистейший вздор – и разговоры об интуиции, о бессознательном или подсознательном в поэтическом творчестве. Когда-то и я верил этому вздору. Поэт подсознательно вещает истину! Это – глас божий или народный, — как вам угодно! Красота! Тут есть что-то от жреца. Мудреца-провидца, от оракула! Однако, психопатология объяснила мне – студенту пятого курса, что все такие случаи (а они действительно бывают!) суть явления чисто материального характера и наблюдаются при так называемой паранойе. Тут опять-таки мне помог личный мой опыт.
Был в Лозанне прекрасный магазин иностранных книг. Хоть раз в неделю я ходил сюда знакомиться с новыми журналами и книгами. Кое-что я покупал, но мало: сами знаете, что такое студенческий бюджет за границей. Ну а тут можно сидеть хоть часами, журналы просмотреть, книги полистать, с такими же любителями встретиться. В городской библиотеке иностранные журналы по искусству не выписываются., а тут бывают и «Die Kunst» и «The studio» (я до них большой охотник) и наш «Мир искусства». Из книг иной раз и купишь что-нибудь. Владелец магазина – человек культурный, он понимает, что ели я не куплю книги, то все-таки кто-нибудь от меня узнает о ней и, вероятно, купит. Это своего рода реклама, устная библиография, организованный, но действенный читательский клуб. Такая случайная, непредумышленная рекомендация куда сильнее трафаретных аннотаций газеты или журнала. Лишь бы относились к книге уважительно: не мяли бы, не пятнали…
Так вот какая со мной случилась история в этом магазине… Познакомился я тут с несколькими книголюбами, особенно понравился мне адвокат один – любитель поэзии. Пригласил он меня к себе. Только, говорит, не раньше, чем через две недели. Завтра у меня начнется ремонт. По-новому обставляюсь.
Через две недели я опять с ним встретился в магазине. Приходите, завтра, просит. Ремонт окончен. В доме, где он жил, я раньше не бывал. Звоню. Горничная доложила обо мне и попросила в кабинет: адвокат переодевался. Вошел я в приемную и остолбенел: да ведь это я уже видел когда-то! И сразу представил себе следующую комнату – кабинет: и расцветку обоев и несколько необычную форму письменного стола и кресел и рисунок ковра, и гравюры на стенах. Вошел – все точно, как я себе представлял. Что за чертовщина?!
— Ну как, нравится? – Это адвокат у меня за спиной.
Я совершенно растерялся.
— Да, — говорю, — но все это уже видел.
Адвокат усмехнулся.
— Не могли видеть. В Лозанне это первая такая отделка.
А я упорствую.
— Видел. Вот и хрустальная ваза с цветами. С теми же цветами… А вот недостает другой вазы – терракоты… вроде маленькой амфоры.
Тут уже забеспокоился адвокат:
— А вот она, в углу консоли.
Действительно, она.
— А где «Весна» Беклина?
— Да у вас за спиной.
И верно: Беклин.
Мне очень стало не по себе. И хозяин глядел на меня не без испуга.
Вижу: на столе небольшая раскрытая книга, корешком вверх. Внешним видом – в разнобой со всей обстановкой. Со страхом за свою пифийность, спрашиваю:
— Книжечка вон там на столе – английская?
— Да.
— Стихи Суинберга, возможно?
— Да-а, — все больше удивляется хозяин, — как вы это узнали?
В ту минуту я тоже очень хотел бы знать, как я мог это узнать.
Я совсем расстроился и попросил у хозяина извинить меня и пообещал зайти в другой раз, когда буду чувствовать себя лучше. Он был настолько любезен, что перед вечером зашел ко мне узнать о моем здоровье и спросить не может ли он чем-нибудь мне помочь. А я между тем старался сообразить, откуда у меня взялось это странное состояние. И наконец догадался. Паранойя! Это может случиться с каждым человеком. Интуиция тут не при чем. Спасительной ниткой оказались поэмы Суинберга. Ухватившись за них, я мало-помалу дошел до первопричины. Книжку Суинберга я видел и перечитывал в магазине. До того я просматривал один из последних номеров «Die Kunst», где была напечатана интересная статья о современном декоративном искусстве Германии с красочными рисунками к новой квартирной отделки, разработанной известной мюнхенской фирмой. Вот там-то и увидел впервые красочные эскизы целых комнат и отдельных деталей, которые так поразили меня в квартире адвоката. Я собрался идти к нему в тот момент, когда он пришел ко мне. В несколько минут все стало ясным.
Адвокат выписывал «Die Kunst». Ему так понравились рисунки мюнхенской фирмы, что он поручил ей ремонт своей квартиры. Мюнхенцы совершенно точно воспроизвели свои эскизы, прислав не только материалы, но и руководителя-художника и архитектора, и несколько рабочих-специалистов. При этом они заверили адвоката в том, что в Лозанне он единственный их заказчик. Поэтому-то он и убеждал меня, что я ни у кого больше не мог видеть такой обстановки. И книгу Суинберга он купил в том же магазине.
Таким образом и паранойя была безобидная, не дошедшая до маниакальности или бредового состояния. Острота и быстрота ассоциаций, их избирательная яркость послужили первопричиной состояния, принятого за какое-то провидение. То, что не осознанно, не может стать основанием творческого процесса – вот вывод Черниховского. Случаи гораздо более сложные известны из биографий Бальзака, Тургенева, Достоевского, Леонардо да Винчи, Глеба Успенского, Моцарта, Ньютона и других. Все разговоры об искусственных возбудителях творческого акта – алкоголь, запах гнилых яблок (у Шиллера) и т.п. – совершенный вздор.
Чехов говорил о себе, — закончил эту беседу Черниховский, — что врач Чехов многим помог писателю Чехову. Не смею равняться с Чеховым, однако я тоже могу сказать и о себе. Мало того, считаю, что каждому писателю, даже самым нежным лирическим поэтам, необходимо иметь какую-нибудь специальность, дающую материалистическое понимание жизни: медицина, физика, химия, все отрасли естествознания, всякая инженерия могут лишь помочь художнику правильно познать жизнь и правдиво ее воспроизвести. А если не помогут, то незачем ему и творить – он, значит, не обладает нужны талантом. На худой конец в искусстве было бы меньше мадонн и святых, а больше живой жизни и людей. Всякое вмешательство религии и религиозного идеализма (а они неразлучны) приводит к катастрофам. Примеры: Гоголь, Достоевский, Л. Толстой. Уж на что гиганты! И сколько бы они еще дали человечеству, если бы… Я вижу, вы хотите пошутить… Нет, к этому надо относиться серьезно… Мы же этого не доживем, конечно. Но, вероятно, уже на глазах наших детей рухнет весь прогнивший старый мир, а внуки несомненно будут жить в совсем иных условиях. Роль искусства в этих условиях будет огромная. И к этому надо его готовить теперь же.
Черниховский отлично понимал, что все это – общие фразы, и это его мучило. В сложной обстановке двадцатых годов он не находил ответа на самые «больные» вопросы. Диагноз он ставил правильный, а способа лечения еще не видел.
Ему тяжело было расставаться с Россией. О своем будущем он знал только одно: ему гарантировано место врача-хирурга в городской больнице. Все остальное выяснится на месте.

Саул Черниховский, 1927. Берлин
Что выяснилось, я не знаю. Прямая связь с Черниховским оборвалась в самом начале, и редкие сведения, которые просачивались ко мне в его отдельных письмах, а частью – из газет, не давали общей картины его жизни. Я знал лишь об успехе нескольких его последних книг.
Он ненадолго пережил Бялика.
Рукопись Льва Когана расшифровал и подготовил к печати Ян Топоровский
Саул Гутманович Черниховский родился в Михайловке (Таврическая губерния, ныне Запорожская область, Украина). Владел еврейскими языками иврит и идиш, а также русским, немецким, греческим и латинским языками. В 12 лет написал героическую библейскую поэму, будучи гимназистом переводил на иврит произведения Пушкина. В 15 лет продолжил образование в Одессе. При поддержке Иосифа Клаузнера стал публиковать стихи. Затем уехал в Гейдельберг и Лозанну, где изучал медицину. По возвращении из-за границы работал врачом в Мелитополе и в Харьковской губернии[6].
В 1910 году переехал в Петербург. Во время первой мировой войны также был врачом в госпитале (Серафимовский лазарет в Минске[7]). Был награждён орденами Св. Станислава третьей степени и Св. Анны третьей степени[8]).
После войны возвратился в Одессу, занимался частной медицинской практикой. В 1922 году эмигрировал из России, поселился в Берлине.
В 1931 году переехал в Эрец-Исраэль, участвовал в составлении Словаря медицинских и естественнонаучных терминов (латынь-иврит-английский), работал врачом в школе. Также продолжал писать стихи и переводить знаменитые произведения (именно Черниховский перевёл на иврит «Илиаду», «Одиссею» и «Слово о полку Игореве»). В 1934, за перевод Калевалы, награждён рыцарским крестом ордена Белой розы Финляндии. С 1936 — представитель литературы на иврите в международном ПЕН-клубе. В 1935 и 1937 годах был номинирован Клаузнером на Нобелевскую премию по литературе, но так и не получил её[9].
Черниховскому дважды вручали литературную премию имени Бялика — награду, которая присуждается муниципалитетом Тель-Авива литераторам, пишущим на иврите. Скончался в 1943 году в Иерусалиме.
Именем Черниховского названы улицы во многих городах Израиля, а также дом писателя в Тель-Авиве, школы и другие учреждения.
С осени 2014 года портрет Черниховского печатается на израильских купюрах третьей серии номиналом 50 шекелей

Артур Клейн. Главный редактор сайта.
Сайт — некоммерческий. Мнение редакции может не совпадать с мнением автора публикации
haifainfo.com@gmail.com
Фейсбук группа: facebook.com/groups/haifainfo